Царство Зверя - страница 64

Шрифт
Интервал

стр.

– Ничего не нужно. Прежде клялись над Евангелием и шпагою; пустая комедия, вроде масонских глупостей. А нынче просто. Вот хоть сейчас: даете слово, что будете верным членом Общества?

Голицын удивился еще больше, но неловко было отказывать, и он сказал:

– Даю.

– Ну, вот и дело с концом! – крепко пожал ему руку Рылеев.

– А насчет княжества, не думайте, что я из тщеславия… Хоть я и дворянский сын, а в душе плебей. Недаром крещен отставным солдатом-бродягой и нищим. Кондратом, мужичьим именем, назван по крестному. Оттого, должно быть, и люблю простой народ…

Прислушались к общей беседе.

– В наш век поэт не может не быть романтиком; романтизм есть революция в словесности, – говорил драгунский штабс-капитан, Александр Бестужев, молодой человек с тою обыкновенною приятностью в лице, о которой отзываются товарищи: «Добрый малый», и барышни на Невском: «Ах, душка гвардеец!» Тоже на мальчика похож: самодовольно пощупывал темный пушок над губою, как будто желая убедиться, растут ли усики. Говорил темно и восторженно.

– Неизмеримый Байрон – вот истинный романтик! Его поэзия подобна эоловой арфе, на которой играет буря…

– Романтизм есть стремление бесконечного духа человеческого выразиться в конечных формах! – воскликнул молодой человек в штатском платье, коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер, или попросту Кюхля, русский немец, белобрысый, пучеглазый, долговязый, как тот большой вялый комар, которого зовут караморой; лицо странно перекошенное, слегка полоумное, но, если вглядеться, пленительно-доброе.

– Прекрасное есть заря истинного, а истинное – луч Божества на земле, и сам я вечен! – вдохновенно махнул он рукою и опрокинул стакан: был близорук и рассеян, на все натыкался и все ронял.

Заспорили о Пушкине. Как будто желая перекричать споривших, канарейки заливались оглушительно; должны были накрыть клетку платком, чтоб замолчали.

– Пушкин пал, потому что не постиг применения своего таланта и употребил его не там, где следует, – объявил Бестужев, самодовольно пощупывая усики.

– Предпочитаешь Булгарина? – усмехнулся князь Одоевский, конногвардейский корнет, хорошенький мальчик, похожий на девочку, веселый, смешливый, любивший дразнить Бестужева, как и всех говорунов напыщенных.

– А ты что думаешь? – возразил Бестужев: – Фаддей лицом в грязь не ударит. Погоди-ка, «Иван Выжигин» будет литературы всесветной памятник… А Пушкин ваш – милая сирена, прелестный чародей, не более. Аристократом, говорят, сделался, шестисотлетним дворянством чванится, – маленькое подражание Байрону? Это меня рассмешило. Ума настоящего нет – вот в чем беда. «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата», – о себе, видно, сказал… Зашел к нему как-то приятель: «Дома Пушкин?» – «Почивают» – «Верно, всю ночь работал?» – «Как же, работал! В картишки играл»…

– Талант ничто, главное – величие нравственное, – уныло согласился Кюхля, любивший Пушкина, своего лицейского товарища, с нежностью.

– «Будь поэт и гражданин!» – добил Бестужев Пушкина рылеевским стихом. – Предмет поэзии – полезным быть для света и воспалять в младых сердцах к общественному благу ревность…

Одоевский поморщился, как от дурного запаха, и уставился на своего противника со школьническим вызовом.

– А знаешь, Бестужев, что сказал Пушкин своему брату Лёвушке?

– Блёвушке-пьянице?

– Ему самому. «Только для хамов – все политическое. Tout ce qui est politique n’est fait que pour la canaill…»

– Так значит, и мы хамы, потому что занимаемся политикой?

– Хамы все, кто унижает высокое! – сверкнул на него глазами Одоевский, и в эту минуту был так хорош, что Голицыну хотелось его расцеловать.

– Что выше блага общего? – самоуверенно пожал плечами Бестужев. – И чего ты на стену лезешь? Святой ваш Пушкин, пророк, что ли?

– Не знаю, пророк ли, – вступился новый собеседник, все время молча слушавший, – а только знаю, что все нынешние господа-сочинители мизинца его не стоят…

С простым и тихим лицом, с простою и тихою речью, Иван Иванович Пущин между этими пылкими юношами казался взрослым между детьми. Тоже лицейский товарищ Пушкина, покинул он блестящую службу в гвардейском полку для должности губернского надворного судьи, веруя, что малые дела не меньше великих и что в самом ничтожном звании можно сохранить доблесть гражданскую. Голицын чувствовал в тишине и простоте его что-то иное, на остальных не похожее, невосторженное и правдивое, пушкинское; как будто не случайно было созвучие имен: Пущин и Пушкин.


стр.

Похожие книги