Голицын взглянул на него: лицо скуластое, скучное, серое, как сукно казенной шинели, а в маленьких, подслеповатых глазках – такая доброта, что он удивился, как раньше ее не заметил.
Достал из кармана бумажку с азбукой.
– Можешь передать Оболенскому?
– Пожалуй, можно.
Голицын едва успел ему сунуть бумажку, как вошел плац-майор Подушкин с ефрейтором Ничипоренкой. Осмотрели печь, – труба опять дымила, – и вышли: ничего не заметили.
– Едва не попались, – шепнул Голицын, бледный от страха.
– Помиловал Бог, – ответил солдатик просто.
– А досталось бы тебе?
– Да, за это нашего брата гоняют сквозь строй.
– Подведу я тебя, уж лучше не надо, отдай.
– Небось, ваше благородье, будьте покойны, доставлю в точности.
Голицын почувствовал, что нельзя благодарить.
– Как твое имя?
Солдатик опять посмотрел на него долго, жалостно.
– Я, ваше благородье, человек мертвый, – улыбнулся тихой, как будто, в самом деле, мертвой улыбкой.
Голицыну хотелось плакать. В первый раз в жизни, казалось, понял притчу о Самарянине Милостивом[208] – ответ на вопрос: кто мой ближний?
В ту же ночь он вел разговор с Оболенским.
– Здравствуй, – простучал Голицын.
– Здравствуй, – ответил Оболенский. – Здоров ли ты?
– Здоров, но в железах.
– Я плачу.
– Не плачь, все хорошо, – ответил Голицын и заплакал от счастья.
Однажды, часу в одиннадцатом ночи, вошли в камеру Голицына комендант Сукин с плац-майором Подушкиным и плац-адъютантом Трусовым; сняли с него кандалы, а когда он переоделся из арестантского платья в свое, – опять надели.
– В жмурки поиграем, ваше сиятельство, – ухмыльнулся плац-майор, завязал ему глаза платком и надел черный миткалевый колпак на голову. Подхватили под руки, вывели во двор, усадили в сани и повезли.
Проехав немного, остановились. Подушкин высадил арестанта и взвел на крыльцо.
– Не споткнитесь, ножку не зашибите, – хлопотал заботливо.
Провел через несколько комнат; в одной слышался скрип перьев: должно быть, это была канцелярия; усадил на стул, снял повязку.
– Обождите, – сказал и вышел.
Сквозь дырочку в зеленых шелковых ширмах Голицын видел, как шмыгали лакеи с блюдами, – должно быть, где-то ужинали, – и флигель-адъютанты с бумагами. Конвойные провели арестанта, закованного так, что он едва двигался; лицо закрыто было таким же черным колпаком, как у Голицына.
Он долго ждал. Наконец, опять появился Подушкин, завязал ему глаза и повел за руку.
– Стойте на месте, – сказал и отпустил руку.
– Откройтесь, – произнес чей-то голос.
Голицын снял платок и увидел большую комнату с белыми стенами; длинный стол, покрытый зеленым сукном, с бумагами, чернильницами, перьями и множеством горящих восковых свечей в канделябрах. За столом – человек десять, в генеральских мундирах, лентах и звездах. На председательском месте, верхнем конце стола – военный министр Татищев; справа от него – великий князь Михаил Павлович, начальник штаба – генерал Дибич, новый С.-Петербургский военный генерал-губернатор – Голенищев-Кутузов, генерал-адъютант Бенкендорф; слева – бывший обер-прокурор Синода, князь Александр Николаевич Голицын – единственный штатский; генерал-адъютанты: Чернышев, Потапов, Левашев и, с краю, флигель-адъютант полковник Адлерберг. За отдельным столиком – чиновник пятого класса, старенький, лысенький, – должно быть, делопроизводитель.
Голицын понял, что это – Следственная Комиссия или Комитет по делу Четырнадцатого.
С минуту длилось молчание.
– Приблизьтесь, – проговорил, наконец, Чернышев торжественно и поманил его пальцем.
Голицын подошел к столу, нарушая звоном цепей тишину в комнате.
– Милостивый государь, – проговорил Чернышев после обычных вопросов об имени, возрасте, чине, вероисповедании, – в начальном показании вашем генералу Левашеву вы на все предложенные вопросы сделали решительное отрицание, отзываясь совершенным неведением о таких обстоятельствах, кои…
Голицын, не слушая, вглядывался в Чернышева; лет за сорок, а хочет казаться двадцатилетним юношей; пышный, черный парик в мелких завитках, как шерсть на барашке; набелен, нарумянен; бровки вытянуты в ниточки; усики вздернуты, точно приклеены; желтые, узкие с косым, кошачьим разрезом, глаза, хитрые, хищные. «Претонкая, должно быть, бестия, – подумал Голицын. – Недаром говорят, самого Наполеона обманывал».