Ну, конечно, отравлен. О, какой медленный, медленный яд! Еще тогда, в ту страшную ночь 11 марта, отравился им. И они это знают. Правы они – вот в чем сила их, вот чем они убивают его издали; ведь есть такое колдовство: сделать человечка из воска, проколоть ему сердце иголкою, – и враг умирает. Да, яд течет в жилах его: этот яд – страх. Страх чего? О, если бы чего-нибудь. Но давно уже понял, что страх страшнее самого страшного. Не страх чего-нибудь, а один голый страх, безотчетный, бессмысленный, тот подлый животный страх, от которого холодеют и переворачиваются внутренности, и озноб трясет так, что зуб на зуб не попадает. Страх страха. Это как два зеркала, которые, отражаясь одно в другом, углубляются до бесконечности. И свет сознания, как свет свечи между двумя зеркалами, тускнеет, меркнет, уходя в глубину бесконечную – и темнота, темнота, сумасшествие….
Вдруг вспомнилось, как брат Константин, еще мальчиком, из шалости отравил собаку, дав ей проглотить иголку в хлебном шарике. «Ну, что ж, собаке собачья смерть!» – усмехнулся со спокойным презрением. И в этом презрении все потонуло – боль, стыд, страх.
Позвонил камердинера, быстро, молча разделся и лег. Ночь провел дурно, без сна, но к утру сделался пот, и он заснул.
На следующий день встал почти без жара; только был слаб и желт, «желт, как лимон», – пошутил, взглянув на себя в зеркало. Оделся, умылся, побрился, все, как всегда. Войдя в кабинет, стал у камина греться; Волконский по бумагам докладывал, а государь все просил его говорить громче: плохо слышал. «As dief as pots», – опять пошутил.
Весь день был на ногах, в сюртуке. К обеду сделался жар. Виллие хотел ему дать лекарства, но он сказал, что примет вечером, а когда тот настаивал, – прикрикнул на него:
– Ступай прочь!
Обедал с государыней; подали суп с перловой крупою; съел и сказал:
– У меня больше аппетита, чем я думал.
Потом – лимонное желе. Отведал и поморщился:
– Какой странный вкус! Попробуйте.
– Может быть, кисло?
– Да нет же, нет, какой-то вкус металлический. Разве не слышите?
Велел позвать метрдотеля Миллера, заставил и его попробовать.
– Я уж не в первый раз замечаю. Смотри, брат, хорошо ли лудят посуду?
После обеда дремал на диване, а государыня читала книгу. Виллие опять завел речь о лекарстве.
– Завтра, – сказал государь.
– Вы обещали сегодня.
– Экий ты, братец! Ну, что мне с тобою делать? Ведь если на ночь приму, спать не буду.
– Будете. До ночи подействует.
Государыня смотрела на него с умоляющим видом.
– Вы думаете, Lise?..
– Да, прошу вас.
– Ну, ладно, давай.
Виллие пошел готовить лекарство и через полчаса принес 8 пилюль.
– Что это? – спросил государь.
– Шесть гран каломели и полдрахмы корня ялаппы. Ваше обыкновенное слабительное.
– Каломель – ртуть?
– Да, сладкая ртуть.
– Яд?
– Все лекарства суть яды, ваше величество: по русской пословице, одно дерево другим деревом…
– Клин клином вышибай?
– Вот именно, яд – ядом: яд болезни – ядом лекарства.
Проглотил пилюли и пошел к себе. Вечер провел опять с государыней. Болтали весело, или как будто весело, о таганрогских сплетнях, о председательше Ульяне Андреевне, которую поймали с подзорною трубкою на чердаке, когда она в окна дворца заглядывала; вспомнили, что сегодня – 6-е ноября, канун годовщины петербургского наводнения. – «Даст Бог, этот год будет счастливее!»
Вдруг встал и попросил ее выйти.
– Что с вами?
– Ничего. Кажется, лекарство действует.
Отлично подействовало; стало легче, жар уменьшился.
– Ну вот видите, Lise, говорил вам, что вздор, ничего не будет.
– Слава Богу! А вы еще принимать не хотели.
Но на следующий день признался ей, что вчера просил ее уйти не потому, что лекарство подействовало, а такая тоска вдруг напала, что не знал, куда деваться, и не хотел, чтобы кто-нибудь видел его в этом состоянии.
Приехал в Таганрог в четверг; пятницу, субботу, воскресенье все еще был болен; ни хуже, ни лучше, или то хуже, то лучше; а когда спрашивали, как он себя чувствует, отвечал всегда одно и то же:
– Хорошо, совсем хорошо!
Не изменял порядка жизни. Весь день – на ногах, в сюртуке; а если уж очень знобило, кое-как примащивался на диване, укрываясь одеялом или старой меховой шинелью. В те же часы вставал, ложился, обедал, ужинал. Садясь за стол, чтобы выпить стакан хлебной или яблочной воды с черносмородинным соком, крестился, как перед настоящим обедом; пил и похваливал: