– Тебе надо исповедаться.
– Я, да… – Алена судорожно сглотнула. – Я никогда… А кому?
– Мне. Больше некому.
– Что мне делать?
– Говори про все грехи твои. Про все плохое, что в жизни сделала. И даже не сделала, а только подумала.
Алена стояла перед монахом, опустив голову, угрюмо смотрела на свои грязные сапоги.
– Ну… – Ей вдруг стало страшно. Хуже, чем в бою. – А что такое… все грехи?
– Грех – это самое ужасное для человека. – Монах говорил с ней, как с больной или слепой. Как с ребенком. – Душа чернеет. Покаешься – Бог тебя простит. Будешь чистая, как из купели. Начинай! Не бойся!
Он понял ее страх.
– На колени встань… легче будет.
Она встала. Коленям неудобно и холодно на каменных плитах.
– Ну… – опять сказала Алена. Язык не слушался ее. – Я… это… я… учителям врала… занятия пропускала… родителям плохие слова говорила…
– А здесь, на войне? – Он старался помочь ей, она поняла это. – Здесь? Сейчас? Что делаешь тут?
Холодный пот облил спину. «А вдруг он знает, кто я такая?! Вдруг – догадался?! И нарочно ловит меня. И они позвонят сейчас федералам, и выдадут меня, и…»
– Я? Здесь?.. Я…
Откуда это пришло к ней, вырвалось?
– Я кашу варю… в детском доме. Тут детский дом разбомбили… немного детей осталось… так я им… кашу… и суп…
– Детский дом? Где это? – Монах вздохнул. – Ну пусть будет детский дом. – Она видела: он ей не поверил. Но терпеливо ждал правды. – Перечисляй грехи свои. Скажешь – и освободишься от них.
Внутри нее все стало каменным, железным. Железная волна поднялась из глубины и все затопила. «Как же, держи карман шире. Скажешь – и излечишься, как же! Вранье это все! Вранье. Люди все это сами себе придумали. И церковь. И рясы эти. И исповеди эти. И… Бога. Да, и Бога тоже сами себе люди придумали! А не Он сошел к ним с небес! Но отчего так сладко пахнут эти кости?! Эти… мощи… этого бедного мальчика…»
– Я…
«Скажи ему, что ты снайпер. Что убиваешь людей на войне. Что это твоя работа. Что тебе за нее деньги заплатят. Скажи ему, скольких ты уже убила! Ну! Быстро!»
– Я… я…
«Ну, скажи самое главное. Самое страшное. То, ради чего ты явилась сюда, не запылилась. Что ты когда-то, давно, там, ребенка своего…»
– Я… – Она выдавила это из себя, как краску из засохшего тюбика. – Гре…шна…
Слезы светло взорвались в ее глазах и быстро, обильно заструились по щекам. Монах накрыл ее голову, лицо вышитой, пахнущей старым печеньем бархатной тряпицей и что-то ласковое, спокойное тихо произнес над ней, будто песню спел.
Пришли другие монахи. Стали служить литургию. Алена не понимала ни слова. Стояла тихо; быстро крестилась, как обезьянка, когда монахи крестились. Старалась повторять их движения. Один монах так красиво пел, хотя голос у него был хриплый, как прокуренный. Старый монах то входил в ворота, разрисованные фигурами, лицами и голубями, то выходил обратно, держа что-то в руках; Алена боялась смотреть, но все-таки вскидывала ресницы: кажется, чашу. Да, такую… огромную золотую рюмку, что ли.
Ворота закрывались. Ворота открывались.
Она не знала, что это – Царские врата. И что там, за ними, – алтарь.
Она ничего не знала, знать не хотела, делала вид, что ей все интересно, важно, рассматривала темные золотые завитки на окладах икон, а на самом деле ей было томно, скучно, тяжко и тоскливо.
Когда два монаха вошли туда, внутрь, в колышущееся от свечного света марево, и ворота снова закрылись за ними, а потом опять открылись, и странный нежный свет хлынул оттуда в искалеченный храм, стоявший рядом с ней монах запел громко:
– Иже херувимы тайно образующе…
«Ворота какие красивые. Жалко, раскурочили тут все. А ведь какая красота была».
Монахи еще что-то долго, много пели, читали, говорили. И опять разрисованные ворота закрывались и открывались. Наконец старый монах вышел навстречу Алене с чашей в руках, похожей на громадный тяжелый кубок. Голоса монахов сливались, расходились. Алена уловила в море льющихся песнопений:
– …но как разбойник призываю Тебя: вспомяни меня, Господи, во Царствии Своем…
«Разбойник? Кто разбойник? Какой еще разбойник? А я, кто я такая? Я – разбойница? Это они обо мне? Ведь я же убиваю…»