В следующем году царевич вместе с наставником Гюйсеном находился при войске во все время осады Нарвы, взятие которой штурмом праздновалось царем с особенным торжеством. В продолжение этой осады в первый раз отец с изумлением и неудовольствием заметил в сыне тайную неприязнь к излюбленному своему воинскому делу, какую-то автоматическую покорность невольника и полнейшее отсутствие живого участия. Это закравшееся неудовольствие выразилось в каждом слове речи, сказанной государем сыну при торжестве победы в главной квартире фельдмаршала Огильви, в присутствии всех главных чинов, как будто с целью возбуждения самолюбия и гордости.
«Сын мой! Мы благодарим Бога, — сказал государь-отец, — за одержанную над неприятелем победу. Победы от Господа, но мы не должны быть нерадивы и все силы должны употреблять, чтобы их приобресть. Для того я взял тебя в поход, чтобы ты видел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Понеже я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру. Ты должен, при твоих летах, любить все, что содействует благу и чести Отечества, верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить никаких трудов для блага общего. Как мне невозможно всегда быть с тобою, то я приставил к тебе человека, который будет вести тебя ко всему доброму и хорошему. Если ты, как я надеюсь, будешь следовать моему отеческому совету и примешь правилом жизни страх Божий, справедливость и добродетель, — над тобою будет всегда благословение Божие, но если мои советы разнесет ветер и ты не захочешь делать то, чего желаю, то не признаю тебя своим сыном: я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя в сей и будущей жизни!»[3]
Эта речь была первым предвестником тех отдаленных ударов, той грозы, которая ожидала непокорного сына. Государь требовал безусловного повиновения, полной веры своим словам, слепого убеждения в том, что он поступает справедливо и добродетельно, а между тем в четырнадцатилетием уме уже успели сложиться иные мысли, внушенные людьми, которым сын привык верить, которых он уважал; в его ушах не раз раздавались стоны и раздирающие душу жалобы легионов ободранных и жалких людишек на невыносимые тягости и притеснения, на несправедливость отца и его злобу.
Кому же верить: громким ли фразам или хватающей за сердце скорби народной?
На этот раз впечатлительное дитя поверило на слово. Царевич, с полными слез глазами, горячо целовал и жал руки отца.
— Всемилостивейший государь-батюшка! — с искренним еще чистосердечием сыновней привязанности отвечал он. — Я еще слишком молод и делаю, что могу. Но уверяю ваше величество, что я, как покорный сын, буду всеми силами стараться подражать вашим деяниям и примеру. Боже! Сохрани вас на многие годы в постоянном здравии, чтобы я еще долго мог радоваться столь знаменитым родителем».
Царевич говорил искренно: в впечатлительную душу врезались слова отца, и в эти минуты он действительно готов был следовать его советам, идти его дорогой; но впечатления скоро изглаживаются другими впечатлениями.
По окончании Нарвского похода государь с царевичем воротились в Москву к обычному ходу жизни: государь к прежней своей неугомонной деятельности, заставлявшей его беспрерывно скакать из одного конца государства в другой, а царевич к прежним учебным занятиям. К несчастью, эти занятия не продолжались постоянно. Гюйсен в последующие три года почти постоянно ездил за границу: то в Берлин с изъявлением сожаления о кончине королевы и для присутствования при ее погребении, то в Вену с поздравлением императора Иосифа по случаю восшествия его на престол, то к принцу Евгению Савойскому с предложением польской короны после отречения Августа II, то к венгерскому князю Ракоцци с убеждениями подчиниться австрийскому императору. Втиснув Россию в систему европейских держав, государь придавал большую цену подобным сношениям и никогда не пропускал случая заявить о существовании на севере нового сильного государства.
Во время отлучек Гюйсена Алексей Петрович продолжал заниматься с своим князем Никифором или, лучше сказать, почти вовсе не заниматься, если не включать в число занятий обучения токарному мастерству у мастера Людвига де Шепера. «Его высочество государь-царевич неоднократно в доме моем бывает, — доносил де Шепера государю, — и зело уже изрядно точить изволит». Это известие было едва ли не единственным приятным сведением о сыне.