— Этому юноше, кажется, тоже не по душе совершающееся здесь, — вздрогнув, подумал старик в то время, как фон Бюрен бормотал сквозь зубы школьную поговорку: Westphalus est sine pi, sine pu, sine con, sine veri[46].
— Укажите нам место, где мы могли бы обратиться к народу: мы должны передать наши поручения всем гражданам или цеховым старшинам, — сказал Менгерсгейм, обращаясь к военачальнику, Герлаху фон Вулену.
— Следуй за мной в мой дом, — сухо ответил тот. — Мне приказано принять тебя и твоих спутников у себя, пока наступит пора тебе исполнить поручение. Ты увидишь только представителей народа, так как цехов и старшин гильдий больше нет в новом Израиле.
Герлах вел посольство по самым отдаленным и безлюдным улицам к центру города, к Рынку. Гостей поспешно ввели в дом; их лошади были сданы на руки конюхам и отведены на соборную площадь. После того, как Герлах попотчевал своих гостей вином и всевозможными печеньями, он разрешил им поместиться у окон, откуда они могли видеть все, происходящее на рыночной площади.
— Там собралась, может быть, тысяча человек всякого возраста и пола. Они стояли спиной к квартире Вулена и, молча, не шевелясь, смотрели в другую сторону, где у арки был воздвигнут престол, к которому вели несколько ступеней. Над золотым креслом был протянут пурпурный намет; ступени были покрыты шелковыми тканями. На кресле сидел царь, окруженный придворными и сверкающими копьями. Возле престола была устроена простая кафедра, с высоты которой в ту самую минуту человек в черной мантии проповедовал что-то, горячо и сильно размахивая руками.
То был Бернгард Роттман, царский проповедник, назначенный на эту должность Лейденским пророком. У открытых окон одного большого дома сидели, прислонившись к подушкам и коврам, несколько блестящих женщин и слушали, так же как царь и народ, горячую проповедь.
— Это царицы! — объяснил фон Вулен, не моргнув глазом, старому Менгерсгейму, в ответ на вопрос его.
Каждый раз, когда во время разговора произносилось имя царя, анабаптистские начальники наклоняли голову, и все их обхождение при этом было проникнуто такой глубокой уверенностью в своей правоте, как будто этот новый порядок был освящен веками. Несколько отличался от других поведением своим один только Ринальд. Он держался в стороне: заметно было, что только необходимость связывала его с товарищами по оружию и что он был бы рад, если бы его освободили от обязанности принимать здесь гостей. Вулен, бросавший иногда на него злобные взгляды, в свою очередь, с явным неудовольствием выносил его присутствие. Мятежному рыцарю не нравилось его обращение с гостями: Ринальд говорил с ними хотя и сурово, и отрывисто, но все-таки более умеренным и вежливым тоном, чем хотелось военачальникам. Оттого-то Вулен вдруг подошел к прапорщику и приказал ему пойти доложить немедленно гофмаршалу и церемониймейстеру Тильбеку о прибытии послов. Не говоря ни слова и не меняя выражения лица, Ринальд вышел, вздохнув свободнее, когда почувствовал себя избавленным от необходимости встречаться взорами со своим соперником.
Маршал, или обер-гофмейстер, находился поблизости, благодаря своей должности, приковывавшей его к царю, но Ринальд медленно пробирался сквозь постоянно возраставшую толпу. Проповедь кончилась, и начался торжественный королевский суд, установленный три раза в неделю. Глашатай вызвал стороны:
— Августин Торрентин! Елизавета Вандтшерер, его жена! Вандтшерер, отец!
Эти имена привлекли внимание Ринальда и побудили его, забывая поручение, протиснуться до телохранителей, замкнувших круг перед престолом.
Появился безобразный старик, с развратным видом и злым лицом. Рядом с ним Торрентин, еще красный от гнева и возбуждения. Напротив мужчин находилась Елизавета, которую дергали вооруженные секирами воины Ниланда; она дрожала в изнеможении от неудавшегося бегства.
— Вот уже второй раз она со злым намерением убегает от меня! — жаловался Торрентин. — Учини над ней расправу, царь, в новом храме!
— Она неисправима и часто злобствовала против своего первого мужа, как волчица, — поддерживал жалобу противный старик.