Странно, но ему помогало перечитывание себя самого, своих рассказов. Он брал в руки "На краю света" или десятый номер "Жизни", где были напечатаны "Антоновские яблоки", и прочитывал несколько страниц. Ощущение всегда возникало разное: или очень нравилось - до того, что не верилось, будто это ты написал, или все казалось пошлым и бездарным. Но и в том и в другом случае чтение возбуждало: либо хотелось достичь себя самого, возвращалась утраченная в дни безделья уверенность, либо хотелось, вопреки себе, доказать, что теперь он может писать иначе, чище. То же действие оказывало на него чтение других писателей: хорошая проза взвинчивала, волновала, плохая давала чувство дистанции, впечатление, что стоишь наверху, а она, эта плохая проза, оставалась внизу, позади. Это было важно. Всегда важно верно оценивать себя, чтобы не впасть в постыдное и смешное гениальничанье и не терзаться мнимым ничтожеством, от которого опускаются руки.
По заведенному порядку обедали у Чеховых в час, он успевал проголодаться, устать, выходил возбужденный и веселый, и Евгения Яковлевна тоже с радостью его встречала, хотя едва ли скука ее мучила. Весь день ее не было слышно, она жила на свете так тихо и деликатно, почти робко, занятая самыми простыми занятиями, что, глядя на нее, тоже поднимался целый рой мыслей о Чехове, его семье, о пути, проделанном им: от мальчика в лавке, купеческого сына, певчего - все братья Чеховы пели в детстве в церкви - до писателя с европейской славой, властителя дум. Маленькая, тихая старушка в очках с железною оправой, с простонародным, чуть азиатским, широким лицом, набожная и слабограмотная, всю жизнь мучимая нуждой, произвела на свет детей, особенности которых едва ли могла понять и оценить сама. Все ее дети - не богачи, не дворяне - поднялись на самый верх своего времени, были одарены талантами к живописи, литературе, наделены артистичностью и присущими художникам характерами, со всеми хорошими и дурными чертами таких характеров. Их самородство было их счастьем и их бедой, их первичность мешала им, они были алмазами, но не бриллиантами. И среди всех только Антону Павловичу дал бог способность вовремя отшлифовать себя самого, выгранить, не просто доказать, но употребить в дело свою драгоценность.
Однако общение с его родительницей открывало и в нем некую его тайну, секрет глубокой его задумчивости, сосредоточенности и, возможно, сомнения, которым он мучился. Вот это и хотелось постичь и проверить: причину его перемены, которая сделалась всем заметна, апатично-сти, отрешенности. Было впечатление, что лицо его постоянно скрыто серым занавесом одной и той же мысли, и только изредка и ненадолго взвивается занавес, и выступает в лице жизнь, веселость, интерес к окружающему. Усталость угнетала его. Разумеется, ему было от чего устать: он написал гору, он трудно жил, его съедала болезнь. Но, кажется, была и еще причина: ему пришлось истратить гигантскую энергию именно на создание себя самого, на то, чтобы понять, кто он и что.
Природа резко обходится с любимыми своими созданиями: в обыкновенную человеческую оболочку, состоящую из таких же, как у всех, рук, ног, шляпы, галстука, она помещает нечто необычайное, доводит концентрацию материи до совершенства, закладывая в мозг задолго до появления человека на свет способность этого мозга к особой деятельности и особому развитию; эти бросаемые богом искры, эти семена падают на какую угодно почву. И нелегко дается человеку обладание этим даром. Человек проживает одинаковую со всеми жизнь, становится доктором, поручиком, инженером, купцом, а искра разгорается в нем, мешает, сбивает, пока пожар не охватывает изумленного человека целиком. Не было ли и в Чехове этого недоумения, размышления над случившимся? Иногда, глядя на него, приходила в голову еретическая мысль, что он по сей день не уверился в себе, не успел понять своего значения. Даже чувствует себя не на месте. И уж явно тяготило и всегда было неприятно ему изъявление восторгов, почитание, неудобства известности.
Это раздвоение происходит всегда, и оно неизбежно: на человека и писателя, человека и артиста, человека и художника, человека и общественного деятеля; человек живет сам по себе, а его имя и слава отдельно. Иным это как маслом по душе, а иным - мучение. Чехов демонстрировал свою иронию насчет своей славы, любил говорить, что он доктор и больше никто, и если подумать, то для его происхождения и семьи быть доктором уже означало чрезвычайно много.