Срок заключения Гумилева истек в 1943-м. Но и после этого для него ничего не изменилось. Шла война, уехать с Севера, где он сидел, было невозможно. Руководству ГУЛАГа была разослана инструкция, согласно которой освободившихся зэков следовало задерживать в лагерях «до особого распоряжения». Имелось в виду до окончания войны.
Козырев, которому сидеть было еще долго, посоветовал Льву записаться в геологическую экспедицию, которую как раз тогда набирали для отправки куда-то совсем уж в глушь. Мол, все-таки вдали от вертухаев да от колючей проволоки, ну и вообще. Мир посмотришь, себя покажешь. Лев сдуру послушался и в результате следующие несколько месяцев провел в дебрях, о которых прежде даже не подозревал, что такие бывают. Как он позже вспоминал, «из женщин за год удалось увидеть только белку, которую как-то случайно убил палкой».
Ему было уже за тридцать. Молодость осталась в прошлом. И, оглядываясь на эту молодость, он видел только голод, грязь, бараки и тупые лица уголовников. Гумилев хотел заниматься своей любимой историей, спорить, изящно опровергать оппонентов, писать книги, переворачивающие привычные представления. А вместо этого валил лес да бродил по тайге.
Кроме того, Лев был здоровым молодым мужчиной. Ему хотелось семьи. Хотелось любящей супруги, которая разделяла бы его интересы. Хотелось, в конце концов, детей. У некоторых его сверстников дети уже ходили в школу, а все его шаги в этом направлении ограничивались парой студенческих романов. И это к тридцати-то с лишним годам! Кончилось тем, что, держа в руке опасную бритву, Лев явился к начальнику экспедиции и заявил, что либо тот прямо сейчас, прямо при нем подпишет приказ об отправке Гумилева на фронт, либо он вскроет себе вены и у начальника будут неприятности.
Вообще-то отсидевших по антисоветским статьям на фронт не брали. Но обезумевший Лев так махал своей бритвой, что начальник струсил и все бумаги подписал. И Лев отправился на войну.
На войне ему нравилось больше, чем в тюрьме. «Там, – говаривал он позже, – по крайней мере, всегда можно было достать еды». Единственная неприятность: как-то фашистская бомба в щепки разнесла деревянную избу, за которой укрывался взвод Гумилева. Отлетевшая доска ребром угодила Льву прямо в переносицу. Вернуть носу прежнюю форму после этого так и не удалось, но Лев не расстроился. Стал говорить, что до ранения был похож на папу, а после – на маму.
Когда война кончилась, Лев вернулся в Ленинград. Это было так прекрасно, что казалось неправдой. Он признавался, что иногда просыпался по ночам и подбегал к окну убедиться, что действительно вернулся. Что снаружи лежит действительно «самая прекрасная на свете река Фонтанка». Теперь он был свободен и мог заниматься своей наукой. Мог ухаживать за девушками. Впервые во взрослой жизни мог делать все, что захочет. Но главным было не это, а то, что он наконец был дома. В городе, лучше которого нет.
Говорят, девяносто процентов парижан никогда в жизни не поднимались на Эйфелеву башню. А девяносто процентов лондонцев никогда не были в Тауэре. В Петербурге та же история: те, кто родились в этом городе, редко заглядывают в Эрмитаж и свысока смотрят на разинувших рты туристов. Но только до тех пор, пока им вдруг не приходится отсюда уехать. Потому что тут начинаются ломки.
Несколько лет назад я работал на самой популярной в тот момент городской радиостанции. Программным директором станции был парень, служивший в армии где-то в Заполярье. Он рассказывал:
– Знаешь, что было там самым сложным? Нас вообще не кормили, от грязи и холода мы покрывались фурункулами, а уж о такой штуке, как женщины, не приходилось и мечтать. Но это бы все я вынес. А вот по-настоящему невыносимо было то, что я был далеко от Петербурга. Не мог, если захочется, прогуляться по набережным или Невскому. Первый год еще ничего, а потом меня накрыло так, что хоть вешайся. Мама присылала мне открытки с видами Невы, я смотрел на них и плакал. Недостаток архитектуры модерн в организме – диагноз, страшнее которого не придумаешь.