Неудачливый художник регулярно получает письма, в которых дорогого сына и брата просят вернуться в Варшаву. Отец за свою адвокатскую практику получает столько, что Бруно, если он по-прежнему того желает, сможет безбедно заниматься живописью. Мать подыскала ему невесту, порядочную и красивую девушку, он ее должен помнить, Еву Лясску… Только пусть он оставит безумные идеи и возьмется за ум. Пока он в Москве, ни на какие деньги пусть не рассчитывает. Семья предлагала ему отправиться для совершенствования в живописи в Вену, Париж или, по крайней мере, в столицу — Санкт-Петербург, а он вместо этого предпочел в Москве безумствовать за компанию с какими-то никому не известными мазилами.
Подумать только, когда-то он с восхищением смотрел на своих родителей! Согласно семейному преданию, их необычная для Польши фамилия «Шерман» происходит от французского «шарман» — «восхитительно, прелестно». В это можно поверить: все Шерманы питали склонность к искусствам. Отец, до того как превратился в преуспевающего адвоката, писал стихи; дядя украсил дом собственноручно вырезанными из дерева скульптурами. Мать не уступала способностями семейству, в которое вошла: прекрасно играла на рояле и всем пятерым детям привила безупречный вкус к музыке. Но сейчас Бруно это безразлично. Он отверг это домашнее увлечение искусствами. Истинное искусство обязано не украшать, а ранить, он в этом убежден. А родители? Обычные обыватели, мещане. Они давно все решили за сына: главное, чтобы он был устроен и обеспечен, выгодно женился. Живопись — на заднем плане, прежде всего — домашний уют.
Отсиживаясь за ситцевой занавеской, под которую то и дело заползают, шевеля усами, громадные прусаки, в печном чаду, в мокрой шинели, которую негде как следует просушить, Бруно убеждает себя, что уют — это не главное. Такие, как он, в уюте гибнут. Что поделать, если его зрение устроено иначе, чем у других? Там, где все люди видят дома, дороги, заборы, столбы, — для него изгибаются, сдвигаются с места, сталкиваются в разных плоскостях смутные массы, полные цвета и мощи. Сам Ларионов одобрительно цокает языком…
— Ах, глазки у тебя красивые! — иногда отпускает Варвара комплимент, невинно ласкаясь. То есть это ей кажется, что невинно, а у Бруно так все и замирает внутри.
А чего красивого в его глазах? Слишком выпуклые, очень светлые — черные зрачки, повисшие в прозрачности. Глаза, предназначенные не для обольщения, а для того, чтобы зреть насквозь. Только никому это не нужно. Человек хочет видеть мир очаровательным, приятным, а не таким, каков он есть. Никто не хочет потреблять горькую правду. Тот полный господин в пенсне был прав. Он дурак, но он прав.
Отказаться от живописи? Это будет поражением. Отказаться от жизни? Вот это легче.
Бруно мокрыми от слез глазами обводит свой тесный уголок: есть ли здесь предметы, позволяющие покончить с собой? Нож? Он так затупился, что даже хлеб режет с трудом. Веревка? Только та, что придерживает ситцевый полог, и, кроме того, ее не на что прицепить. Яд? Яд ему не по средствам. Топиться в Москве-реке? Сразу накинется целый десяток добровольных спасателей. Что за поганая жизнь! Даже расстаться с ней не удается!
В двери постучали. Бруно за ситцевой занавеской, его это не касается. Егорьевна разговаривает с кем-то через накинутый крючок.
— К Шерману, что ля? Проходитя, проходитя… Тута ен, тута.
Занавеска отдергивается в сторону под мощной рукой. Ну надо же! Его лавочник! Наверное, пришел сообщить, что написанная Бруно Шерманом картина распугала всех покупателей, и потребовать возмещения расходов?
— Господин художник, я вам тут давеча не заплатил. Торговлишка худо катилась. А сегодня вот… держите, значится…
Все еще ошеломленный Бруно сжимает деньги в руке, когда ситцевая занавеска отлетает прочь и в дом слегка перепуганной Егорьевны вваливается ватага его друзей и собратьев по выставке.
— Что, выставку закрыли?
— Отлично! Отлично все получилось! Что ж ты так рано ушел?
— Пойми, Бруно, — ласково уговаривает его Наташа Гончарова, присев на край убогой постели с постыдным стеганым одеялом, — все новое поначалу отторгается. Полотна Сезанна не принимали на выставку, Гогена считали мазилой, картины пуантилистов до сих пор не все способны видеть… Подожди немного, придет и наше время!