Он должен был прийти с минуты на минуту.
«Налейте себе еще, мадам Броткотназ», — сказал я.
Она не ответила. Потом сказала безразлично кратко:
«Вот он!» Сложив кисти рук — крест-накрест по обыкновению, как я уже говорил, она предоставила его мне. Она создала его своим восклицанием: «Le v'lо!»
Звук шагов, такой тихий, что его почти не было слышно, донесся с наружных ступеней. Тень упала на стену напротив двери. Легкой, изящной и быстрой походкой, на каждом шагу пружиня коленями с кокетливой упругостью и покачивая с мягкой учтивостью массивной головой, в кабачок вошел высокий, плотного сложения рыбак. Вскочив, я воскликнул:
«А! Вот и Николас! Как дела, старина?»
«Да это же месье Керор!» — раздалось низкое, ласковое гудение его голоса. «Как вы? Неплохо, надеюсь?»
Он говорил низким голосом, неторопливо. Улыбка не сходила с его лица. Одет он был на бретонский манер.
«Это вы только что были в лодке — там, под утесом?» — спросил я.
«Ну да, месье Керор, должно быть, мы. А вы нас видели?» — улыбаясь, спросил он с интересом.
Я заметил его детское удовольствие от вида самого себя, там, в собственной лодке, у меня на глазах. Словно бы я сказал ему «Ага! Я вас вижу!», и мы очутились на тех же самых местах, что и тогда. Он секунду поразмыслил.
«Я вас не видел. Вы были на утесе? Вы, должно быть, только что пришли из Лоперека?»
Его инстинкт велел ему уяснить мое присутствие здесь и на утесе. Это не было любопытством. Он желал верного отображения причины и следствия. Он напрягал мозг, пытаясь вспомнить, видел ли он фигуру, идущую по тропе сверху утеса.
«Вышли прогуляться?» — прибавил он.
Он сел на край стула: симметричная уместность здорового и мощного костяка, равновесие сидящей фигуры непринужденного мужчины, принадлежащего к европейскому типу, как на фресках эпохи Кватроченто. Они с Жюли не смотрели друг на друга.
«Налейте-ка месье Броткотназу!» — сказал я.
Броткотназ жестом ограничил ее, когда она стала ему наливать, и продолжал рассеянно улыбаться, сидя за столом.
Размер его глаз и маслянистая их смазка — кремом улыбки или же неким лучезарным желе, — еще более, казалось бы, их увеличивающая, просто поразительны. У него большие ласково-насмешливые глаза, выражающие кокетство и довольство животных жиров. Стороны его массивного лба часто краснеют, как это происходит у большинства мужчин лишь в моменты замешательства. Броткотназ же в замешательстве всегда. Но его гиперемия, думается мне, вызвана постоянным притоком крови к окрестностям глаз и как-то связана с их магнетическим механизмом. Давление, порождаемое этой эстетической концентрацией в окружающих сосудах, возможно, служит тому объяснением. То, что мы называем болезненной улыбкой, когда рот слегка растянут вдоль десен и выдает небольшое болезненное сокращение — застывшая страдальческая усмешка робкого человека — редко покидает его лицо.
Поступь этого робкого гиганта мягче, чем у монашки, — описанная мной упругая пружинистость колен при каждом шаге — несомненно, результат его любви к танцам, в которых он был столь быстр, искусен и изобретателен в молодости. Когда я остановился у них первый раз, годом раньше, какой-то мужчина однажды играл на дудке на утесе, во впадину которого встроен их дом. Броткотназ услышал музыку и забарабанил пальцами по столу. Потом легко вскочил и в своей черной облегающей одежде сплясал изощренный хорнпайп[9] прямо посреди кабачка. Его покрасневшая голова была уравновешена в воздухе, лицо обращено вниз, руки попеременно вздымались над головой, а он меж тем следил за своими ногами, как привередливый кот, легко и быстро ставя их с церемониальной мягкостью то туда, то сюда и затем отдергивая прочь.
«Вы любите танцевать», — сказал я.
Его большие ласковые невозмутимые голубые глаза, насыщенные колдовством тайных соков, все так же улыбались: он тихо мне поведал:
«Je suis maоtre danseur. C'est mon plaisir![10]»
Гудящая и протяжная бретонская речь, с таким же сильным «з», как и в сомерсетском наречии, придала особую выразительность фразе C'est mon plaisir! Он хлопнул по столу и посмотрел мне в лицо со всем добродушием своей усмешки.