Прибег к Дону, бултыхнулся, поплыл. Полая вода холодная, несет; не успел оглянуться, далече пронесло, станицы уж не видать. Ну, ды это хорошо: людей близко никого, а только слабнуть стал, насилу-насилу огребаюсь одной рукой, - другая от проволоки занемела. Солнце над лесом поднялось. Эх, увидит кто, - крышка! Выполз на карачках ды в лес.
До ночи лежал, все руку тер,- почернела. Ну, ночью по лесу крадучись пошел. Каждую минуту остановишься, послухаешь и опять. Два дня шел, не ел, только пил. На третьи сутки шататься стал, в голове все звон; думаю: "Аи заблудился". В церкве звонют. Под утро вышел из лесу; глядь - хата. Девка увидала, кинулась в дверь, щеколдой хлопнула. Вышел мужик, пронзительный глаз, такой сурьезный, черная борода. Долго глядел: "Ты, говорит, божий человек, шо ж в одной коже блукаешь, как Адам? Дэ ж тоби Ева?"
Я молчу. Ну, думаю, один конец. "Два дня, говорю, не ел".
Он постоял, пошел в хату. Ну, думаю, пошел за топором али за вилами,- в станицу погонит. Выходит, несет ножик да мешок.
А я попятился: "Неужто в мешок будет загонять?" - "На, говорит, режь углы, для шеи вырежь дырю. Ишь, говорит, всю шкуру ободрал в лиси, як свежеванный баран, увесь в кровище". Вырезал я дыри, надел мешок, а он девке велел краюху отрезать. Принесла она полхлеба, фартуком закрывается, а сама вполглаза на меня дивуется. А мужик говорит: "Козаки из станицы конные швыдко по шляху пробигли, всэ якого-то нидоризанного шукалы. Ты, чоловиче, переправься на той бок Медведищя, тай тягны до чугунки, красные пид Себряковои хронт держуть". Ну, к ночи я и к своим прибился. Отлежался в лазарете, а там - наступление. Попы опять с колокольни из пулеметов. Из саду батарея бьет. Дон-то давно обмелел, мы его с маху. Ворвались в станицу, белые наутек, как мы весной. Ну, я минутку улучил, в свой курень забег, отворил дверь, ды... ды...
Что же это, брат ты мой!..
Он поднялся, постоял, как дуб, постоял, прямой, широкоплечий, потом сел. Я быстро глянул на его лицо. Оно было спокойное и неподвижно-бронзовое. Он сказал:
- Отворил в сенцы дверь, а на пороге жена лежит, юбки задраты, ноги голые, одна рука отрубленная... А сыны в кухне лежать, одному - девятый годок, а старшему - тринадцатый.
Соседи собрались, рассказывають - мучили их все время, с той поры как я убег, а когда мы ворвались в станицу, их и прикончили. С той поры пленных не брал. Сотней командовал, ссадили из-за этого самого. Два раза под суд отдавали, расстрелять хотели; нет, не брал пленных!
Он помолчал и спокойно сказал:
- Теперича у меня другая семья...
Долго смотрел на край степи, дрожавшей знойной дрожью, и вдруг оглушительно заревел и поднялся, - мне показалось - земля подалась под ногами:
- Ахвонька-а!! распротак тебе перетак... Опять за свое?!
Зараз запишу штраф... - и полез за записной книжкой. - Иде ж она?
Афонька, молодой парень, тракторист, черный как бес, от масла, сажи и металла, - только глаза и зубы блеснули, - торопливо затоптал черной босой ногой цигарку, подошел и, ухмыляясь белыми зубами, сказал просительно:
- Не пиши, Иван Семеныч, и так в штрафах весь, как в репьях. На получке ничего не достанется.
А тот опять загремел на всю степь:
- Кто курить будет на стану, разорву напополам!..
- Ну, прослабишься... - отозвался комбайнер, голый до пояса, и кожа блестела потом, чернотой, - кругом мокрота, а он...
- И тебе штраф!.. - загремело по степи. - Не сбивай народ.
Огромный, бронзовый, пошел в будку за книжкой. Трактористы, комбайнеры столпились.
- Вот сатана зубастая! Сам же видит: кругом парит, все волглое, и работать нельзя, - хлеб полег...
Бригадир вернулся.
- Марш по машинам! Проверить на ходу!.. - И, обернувшись, закричал стряпухе:
- Чтоб обед был зараз готов, на дуб солнце подымается, работать начнем, - и пошел, такой же стройно-тяжелый, спокойный, за расходившимися к черневшим машинам трактористами.
- У-у, сатана!.. - сказала стряпуха и поправила платок.
И вдруг ее потная и красная физиономия разъехалась до ушей.
- А осень придет, мы его качаем. Вот в прошлом году качали, ды чижолый какой...