Она проворно протянула руку и коснулась кольца. «Дар», — прочла она и игриво напрягла бледную кисть, чтобы Тристан надел кольцо на палец. Безымянный палец девушки — именно так носила кольцо американка — оказался слишком тонок, кольцо держалось только на среднем. Она подняла его перед собой так, чтобы печатка сверкнула на солнце, и спросила у подруги:
— Тебе нравится, Эудошия?
Эудошия была в ужасе от нового знакомства.
— Отдай его, Изабель! Это плохие уличные мальчишки. Оно наверняка краденое.
Эвклид посмотрел на Эудошию прищурившись, будто вглядываясь в ее встревоженное выразительное лицо и темную, цвета терракоты, кожу, такую же, как и его собственная, и сказал:
— Весь мир состоит из краденого. Вся собственность — воровство, и те, кто украли большую часть, пишут законы для остальных.
— Они хорошие ребята, — успокоила Изабель спутницу. — Чем это нам повредит, если мы позволим им полежать рядом с нами на солнце и поговорить? Нам же с тобой скучно вдвоем. У нас нечего украсть, кроме полотенец и одежды. Они могут рассказать нам о своей жизни. А могут и наврать — это тоже интересно.
Так уж получилось, что Тристан и Эвклид почти ничего не говорили о своей жизни, которой они стыдились. Мать — шлюха, а не мать, дом — не дом. У них не было жизни, одна непрерывная суета и беготня в поисках пропитания. Девушки же, будто разговаривая только друг с другом, выставляли напоказ свою роскошную легкомысленную жизнь, словно демонстрировали шелковое нижнее белье. Они описывали монашек из школы, в которой учились вместе, — те настолько походили на мужчин, что у них даже усы росли. Они говорили о тех, кого молва считала лесбиянками, живущими в причудливом браке — одни из них были «петухами», другие «курочками»; они говорили о тех, что пытались совратить учениц, из похоти раболепствовали перед священниками, что платили садовникам, чтобы те с ними переспали; о монашках, которые увешивали стены своих келий портретами Папы Римского и мастурбировали, глядя на его встревоженное, с кисло поджатыми губами лицо. Они словно читали книгу, книгу секса, словесные кружева, сплетенные ловкими пальцами усевшихся в круг девушек, и их хихиканье посверкивало в этом словесном узоре, как серебряная нить на полотне. Тристан и Эвклид выросли в мире, где секс был заурядным товаром, как бобы или фаринья[1], который стоит не больше нескольких измятых крузейро, брошенных на деревянный стол, покрытый винными пятнами; они потеряли невинность, не достигнув и тринадцати лет, и в неловком молчании зачарованно слушали, как девушки развивали, веселясь до слез, свои фантастические предположения.
Рассказывая о монастырской школе, они упомянули о запретном радиоприемнике, конфискованном одной из монахинь, и это дало Тристану возможность показать свое знание самбы и шору, боса-новы — новых музыкальных стилей, созданных звездами бразильской эстрады — Каэтану, Жиля, Шику. Они заговорили об электронном рае, сиявшем высоко над их головами, где певцы и киноактеры, звезды футбола и сверхбогачи проплывали обсыпанными блестками ангелами, — этот мир словно спустился на землю и объединил их. Искры любви и ненависти, максималистские юношеские заявления перелетали от одного к другому, уравнивая всех и бесконечной удаленностью от этого рая, и тем, что все они имеют одинаковые тела с четырьмя конечностями, двумя глазами и одной кожей. Подобно набожным крестьянам Старого Света, каждый из них верил в то, что этот рай, на невидимых волнах посылавший им вести о себе, обращал свой улыбающийся благостный лик персонально к нему, равно как и в то, что недостижимая вершина небесного купола располагается именно над его обращенным вверх взглядом.
Раскаленный песок припекал снизу; властное бессилие постепенно пригасило их разговор. Когда Эвклид и Эудошия, поколебавшись, дружно встали и пошли к воде, над оставшейся парой нависло напряженное молчание. Рука Изабель, на которой блестело краденое кольцо, прикоснулась к темной, цвета полированного серебра, ладони Тристана.
— Ты хочешь пойти со мной?
— Да, куда угодно, — ответил Тристан.