— Тебя вряд ли позовут играть для царевичей, но, при должном старании, с деревенского праздника в тычки не погонят, — разворачивая очередную снасть, сдержанно похвалил Галуха. — А вот двоенка, или двуствольная цевница, если по-вашему. Умелый скоморох способен извлекать из левой дудки один голос песни, из правой — другой. С вас будет довольно, если сумеете хотя бы заставить их звучать без раздора. Иди-ка сюда…
Голос попущеника шуршал, словно берёста с валежины, угодившей под снег ещё до Беды. Галуха, кажется, был наделён даром претворять в скуку даже самое искрящееся и влекущее. Сквара опустил подбородок на кулаки. Ночью он стоял в дозоре, теперь его мягкой тяжестью накрывала сонливость. Не спасало даже жгучее изначальное предвкушение. Сквара незаметно стал мять пальцами ушную раковину — сильно, до боли. Им объясняли, это был неплохой способ отрезвить пьяницу. Может, и сон как-нибудь сгонит?.. Галуха продолжал говорить, всё так же однозвучно, скупо. И волосы у него были сделаны из той же берёсты. Сухие, ненастоящие. Они по плечам-то двигались, как клеем намазанные — всей волной сразу… А вот руки не врали. Сквара это заметил, потому что Ветер уже научил его видеть и толковать тонкие движения тела. Галухины руки бережно поднимали каждую снасть, ласкали, пробуждали к звучанию, глаголали тоскливо и скорбно, как о несбыточной, неворотимо погибшей любви… Сквара не заметил, как закрылись глаза.
Ознобиша ткнул его локтем, но затрещина Беримёда обрушилась стремительно и нещадно. Ошалело вскочив, Сквара увидел рядом с попущеником подошедшего Ветра. Галуха смотрел раздражённо и зло, держа в одной руке маленький гудок, в другой — лучок от него.
— Этому сыну неразумия я уже подумывал дать имя, но он снова ищет пределы моего терпения, — сказал Ветер. — Видно, даже я не сумел научить его мало-мальскому уважению… В холодницу!
Сквара привычно взмолился:
— Учитель, воля твоя, а можно…
Но на сей раз источник, похоже, был в самом деле сердит. Скваре не удалось выпросить с собой самой завалящей снастишки, какой-нибудь пыжатки, чтобы повозиться с ней взаперти. Или даже скучнейшей из книг, вроде «Росписи болотным травам северных украин Андархайны», которая, на его взгляд, сама была уже наказанием…
Ветер лишь недобро нахмурился, повторил:
— В холодницу!
Сквара свесил голову, поплёлся, горестно оглядываясь, к выходу из трапезной. Его братейко внимательно смотрел на котляра, вспоминал домашнюю жизнь. Мама, бывало, наказывала безобразников, иной раз бралась даже за хворостину… но уж и добавлять не было позволено никому. Ни деду с бабкой, ни даже отцу. Вот, значит, как вёл себя учитель с попущеником. Как с наказанным. Коему Скварино неуважение явилось вроде придачи.
А Ветер докончил, не глядя на Ознобишу:
— Кто у дымохода вертеться начнёт — обоих на ошейники примкну и не посчитаюсь, что недоросли… Продолжай, наставник Галуха.
— Вот снасть, именуемая уд… — догнал Сквару возле двери голос заезженца.
Такое название взывало к самым смешным толкованиям, но в трапезной никто не посмел даже хихикнуть. Сквара оглянулся. Попущеник держал на ладонях облый короб, увенчанный длинной, круто изломанной шейкой.
— Снасть сия весьма нелюбезна Владычице, почти в той же мере, что гусли…
Опёнок замешкался возле порога, надеясь услышать, как же поют эти длинные блестящие струны-сутуги… но натолкнулся на пустой взгляд Ветра — и мигом закрыл дверь с той стороны. Самое обидное, вся сонливость с него успела слететь, только поди теперь кому докажи.
Заточение, пусть и строгое, в этот раз оказалось для Сквары недолгим. Из очажной пасти ничего так и не выпало, зато ходить двором вплоть окошка холодницы не было воспрещено. Сквара пел очень тихо, однако довольно скоро мальчишки стали смеяться, а спустя некоторое время Беримёд расслышал слова:
Веселил честной народ,
Был глумцом и ощеулом…
Я теперь уже не тот —
Стал попущеником снулым!
Когда старший ученик спустился в подвал, Сквара сидел под стеной. За неимением монетки гонял по костяшкам плоский маленький камешек.
— Пошли! — сказал Беримёд.
Дикомыт поднял голову: