И князь, ласково потрепав его по плечу, отошел.
Иван Васильевич и точно перестал сокрушаться. Грусть как рукой сняло. Слова князя вернули его к земле и кольнули, как ножом, в сердце.
«Вестимо, ты не будешь тысяцким»… Это был приговор, страшный приговор для юного Вельяминова.
Все его существо было потрясено.
— Отец в обителях райских… Ему, конечно, хорошо. А я живу… Почему я не могу быть тысяцким, ежели он был? «Зачем тысяцкие?» Зачем?! Да, мне это надобно. Мне!
В своем волнении он не слышал, как заколотили последний гвоздь в крышку гроба.
Но зато хорошо слышал Митяй. Он, испросив благословения у владыки, предстал на амвоне печальный и безмолвный.
Все глаза обратились к нему.
Он выжидал. И только когда прозвучал последний удар молотка, он заговорил…
Речь его лилась, как ручей с отлогого холма: не быстро, но неудержимо. Он хотел сказать ее для князя, но когда начал говорить, то в душе его поднялось и закипело все лучшее, что в ней таилось. И он стал говорить поистине вдохновенно.
Он говорил — и был искренен в это время, — что человек не должен «прилепляться» к земному, что настоящая отчизна людская не здесь, на темной земле, а там — за пределами, не доступными оку человеческому. И не только оку, но и уму. Разве поймет даже и великий ум человеческий райские блаженства, которые заключены в созерцании Божества? Разве это достижимо? Только светлыми душами может быть понято это блаженство. А много ли их, светлых душ? Убивающий плоть пустынник стремится не к убийству своего тела (это делают и самоубийцы), а к возвышению духа над телом. Но подвижник, питая душу, хранит и тело свое. Потому что и оно не только «очаг страстей», но и подобие Божие. Он, святой, не станет уродовать себя — он не выколет себе глаз, он не лишит себя слуха — потому что Господь сотворил человека не бестелесным, но телесным, и каждый посягающий на жизнь тела посягает и на определение Божие… Почему отшельники и святые люди долго живут? Восемьдесят, сто лет — заурядный возраст для подвижников. Ответ ясен: потому, что, к той чистоте, в которой явился первобытный человек, к чистоте Адама до его грехопадения. Святые не убивают, но плоть такою, какою она должна быть, если исключить все то, что мешает ее естественному развитию, т. е. всякие излишества, роскошь, лень и т. п.
Долго говорил отец Михаил, и каждое слово его находило отклик в сердцах молящихся.
Многие плакали, на глазах Дмитрия Иоанновича блестели слезы.
Всем было и грустно и сладко, потому что в эти мгновения душе мелькнул божественный свет. Дух жаждал очищения, стремился на свою небесную родину.
Один только человек составлял исключение среди молящихся.
Это был Иван Васильевич.
Он стоял бледный как смерть, с воспаленными сухими глазами. Едва ли он слышал речь Митяя. Для его души не мелькнул проблеск божественного света: в ней были злоба и мрак. Он чувствовал себя обиженным, оскорбленным.
Когда настала пора нести гроб к месту вечного упокоения, Вельяминов шатался как хмельной.
Это приписали его горести по умершему отцу. Его жалели:
— Эх, убивается, бедный!
— Изводится. Да ведь и то сказать — отца родного хоронит.
На могиле великий князь вновь пожалел его, вновь подтвердил свое обещание «не забыть его», но снова заметил и о том, что чин тысяцкого он решил уничтожить, как совершенно излишний.
Слова князя слышали окружающие бояре и отношение их к молодому Вельяминову разом переменилось. Куда делись их медовые речи! Их заменило ледяное молчание да насмешливые улыбки.
Кое-кто перешептывался, кивая в сторону Ивана Васильевича.
Все это заметил Вельяминов, и злоба с удесятеренной силой закипела в сердце.
— Добьюсь своего! — думал он, стиснув зубы. — Дойму не мытьем, так катаньем… А не станет по-моему, так отплачу же я князю-ворогу.
А Дмитрий Иоаннович между тем, не предчувствуя, что рядом с ним стоит заклятый враг, спокойно беседовал с владыкой, и, когда могила была засыпана, сделал знак Митяю подойти.
— Красно говоришь ты, батюшка, — сказал ему великий князь, — почаще слушать тебя хотелось бы… Как тебя звать, отец?..