Хотел весь отдаться своей грусти и не мог. Беспокойная змейка честолюбия не унималась.
Внезапно умирающий приподнялся и широко открыл глаза. Он смотрел прямо перед собой и, быть может, созерцал то, что оставалось невидимым для окружающих.
Взгляд был радостен и светел.
Затем старец упал на подушку и вытянулся.
Глубокий вздох вылетел из груди, и больше она не поднялась.
Отец Митяй закрыл требник и промолвил, крестясь:
— Царство небесное.
Иван, плача, припал к недвижной груди отца.
Он скорбел, скорбел неподдельно, а в мозгу проносилось:
— Теперь я — тысяцкой!
Несколько часов спустя умерший уже лежал на столе под образами.
Чтец-монах уныло, нараспев, читал псалмы; двое других монахов трудились в сенях, при свете фонарей, над «колодой» для покойника, которая должна была непременно поспеть к утру: назавтра должно было состояться погребенье: в те времена не принято было выжидать, как ныне, трех дней.
Молодой Вельяминов хотел провести последнюю ночь с тем, кто при жизни звался его отцом.
Он присел в уголку на лавочке и в грустном раздумье смотрел на колеблющееся пламя свеч.
Теперь он был один, совсем один на свете… Мать давно умерла, братьев, сестер он не имел. Не было даже дядей и теток, двоюродных братьев и сестер. Один!.. Его это и пугало, и радовало. Свободен, как ветер! Но зато ему вспоминалось: один в поле не воин. И тут же мелькало:
— А с кем воевать?
Будущее казалось ясным. Он станет «тысяцким», будет в почете и «власти».
Даже свои ратные люди будут… А разве этого мало? Сам — что князь…
И честолюбивые думы наполняли голову, отгоняя грустные.
От лампад, от свеч в келье было жарко и душно. Юношу клонило ко сну; он перемогался, но сон морил.
Он негодовал на себя:
— Нешто можно спать в такую ночь?
Но природа брала свое. Дрема охватывала.
Он прижался к уголку. Голова стала клониться…
Мечты и тоска слились как-то в одно. И это «одно» было чем-то смутным. Какой-то хаос…
Но потом блеснул свет, перед которым померкли свечи. Словно кто-нибудь унес их в высь недосягаемую. Они двигались медленно, а следом за ними уносились грезы Ивана Вельяминова.
И вдруг свечи померкли. И стал мрак.
Что-то сверкнуло во мраке; точно стрела молнии проблеснула и смеркла.
И опять тьма, но полная жизни. Точно тысячи незримых духов веют кругом.
Даже слышен шум их крыльев… Даже видно, как светится в темноте серебристое оперение…
— Что за диво? Куда я попал?
А шуму все больше… Сверканье крыльев все сильнее.
— Али это призраки? Знаменье!
Вдруг яркий сноп лучей прорезал мрак; свет был так силен, что его не могло вынести зрение.
Серебристые духи пали ниц. И откуда-то с выси, вернее, из выси высот, послышалось пение, от которого «таяло сердце».
— Слава в вышних Богу… — пели сладостные голоса.
И в это время юный Вельяминов услышал шепот.
Он узнал, кто говорит: его отец.
— Сладко тебе, сыне… — лился шепот, — ужели от этой сладости уйдешь? Гони лукавого… Я — в обители горней… Взыскал меня Господь милостью не по грехам моим… Приходи ко мне.
— Батюшка, оставь меня с собой! — как бы восклицает Иван Васильевич.
— Поживи, заслужи. Судьбы Божии неисповедимы.
— Как мне жить?
— Сие Христос заповедал. Гони лукавого… Он вьет гнездо в твоем сердце…
Шепот смолк.
Постепенно затихло пение.
Снова мрак.
Тишина жуткая, таинственная.
Что-то проблеснуло багряное… Померкло и вдруг разлилось целым морем пламени. Огненные языки вздымались, как волны… Все выше, выше; казалось, они достигнут до неба — черного, без проблеска.
Потом огненная пучина раздалась, словно раскололась. Из середины поднялся гигантский, блистающий трон.
Страшен был сидящий на нем.
Его глаза метали молнии. Венец из кроваво-красного пламени покрывал голову.
Лицо было черно, как земля. Алые губы искривлены зловещей улыбкой.
Задрожал от ужаса Иван.
— Кто ты? — спросил он замирающим голосом.
В раскатах грома послышался ответ:
— Имя мне — Сатана. Я твой помощник и повелитель… Служи мне…
И вдруг захохотал, и огненные волны всколыхнулись от его хохота:
— Ты уже мой!
И откуда-то снизу, из-под пламенного покрова, глухо донеслось, как вздох тысячи тысяч:
— Ты — наш.
Волосы зашевелились на голове Вельяминова.