— Валентин Михайлович, Бехтерев, кажется, поставил Сталину диагноз «паранойя». После этого его тоже не стало. А вы в личном общении не замечали какие-то свойственные этой болезни черты? Я понимаю, что вы не врач, но все-таки…
— Ну, конечно же, я могу сказать о своем впечатлении: я ведь пять лет был около него, иногда два раза в неделю, иногда — три. К его кабинету вел отдельный коридор. Он был очень спокойным, никогда не суетился. Я не замечал за ним никакой торопливости. Даже в очень тяжелые дни, когда немцы стояли буквально под Москвой, еще до начала Московской битвы, он держался спокойно. Он умел держать себя в руках. И у него был очень живой ум. Он быстро реагировал на изменение ситуации, на вопросы, обращенные к нему.
В беседах с Черчиллем, с Рузвельтом — если взять протоколы этих бесед, которые я, в основном, и вел — вы увидите, как он бросал реплику, тут же что-то уточнял. То есть он внимательно следил за ходом беседы, хотя вся она шла через перевод: он должен был быстро все в своем мозгу переработать. Поэтому говорить, что он был больной или страдал какой-то психической болезнью — по-моему, это утверждение не соответствовало действительности.
— Этот диагноз не касался его способности соображать, разговор прежде всего шел о мании преследования. О том, что он видел кругом врагов. Он боялся своего окружения.
— Да, это, пожалуй, верно, — согласился Бережков.
— Я бы дал вам с собой один материал о Сталине, который ждет у нас публикации — в нем довольно интересные цифры, которые, насколько я понял, приводятся впервые, — сказал я, передавая Бережкову копию текста.
— Откуда они у автора? — поинтересовался Бережков.
— Он ученый-историк, живет в Нью-Йорке. В Калининграде заведовал, кажется, кафедрой политэкономии.
— Знаете, — видимо, не вполне соглашаясь с концепцией этого текста, заметил Бережков, — у нас иногда идеализируют людей, делают из них героев: мол, раз уж они оказались жертвами, значит, они хорошие, а те, другие, — жестокие палачи. Тот же Тухачевский: вспомните, например, Кронштадтское восстание, когда по его приказу расстреляли 15 тысяч матросов. Безоружных, которые уже сдались!
— Или крестьянское восстание, — добавил я вспомнившийся мне еще один «подвиг» сталинского маршала.
— Ну да, крестьянское восстание Антонова, — подтвердил Бережков.
— Здесь он пишет, что Тухачевский впервые применил против мирного населения отравляющий газ, — я полистал лежащие между нами странички, пытаясь найти нужную.
— Существует записка Ленина, где он распорядился использовать газ для подавления бунтов. Еще царское правительство имело химическое оружие, но в боевых действиях никогда его не применяло. Немцы же первыми использовали его — в Первую мировую войну. А здесь всех этих мужиков и их семьи потравили газом, — завершил свою мысль Бережков.
* * *
— Вернемся все же к военной теме. Как вы думаете, если бы Гитлер тогда не напал на Советский Союз, могло бы случиться, что Сталин напал на Германию первым? Такая вероятность была?
— Думаю, что Сталин один не пошел бы на это — я имею в виду без союзников. Он видел, что Англия и Франция из двух зол — коммунизм и нацизм — склонны поддерживать нацизм.
— То есть они оценивали нацизм как меньшее зло? Так во всяком случае из Москвы виделось Мюнхенское соглашение?
— Да, конечно! Отдать Австрию, отдать Судеты — это все, понимаете… Вот только Польшу они связали гарантией, и то — почему? Потому что до этого был пакт. Я уверен, что если бы пакта не было, Гитлер напал бы на Польшу — и ни Англия, ни Франция ему войны не объявили бы. И, тем более, если бы он не напал, а только договорился бы о проходе своих войск — иначе он не мог начать войну против Советского Союза. Я думаю, если бы пакта не было, все могло бы развиваться в другом ключе. Гитлер просто предъявил бы ультиматум Польше. Эти командиры — Бек и другие — они бы капитулировали перед ним. Он бы им пообещал часть Украины, которую они в 20-м году отвоевали себе. И мне кажется, что тогда, не будь пакта, они бы также игнорировали угрозу Польше, угрозу Австрии и всем другим.