Рано утром выпал дождь и обмыл побоище, как бы теплыми слезами.
Король встал после непродолжительного отдыха в беспокойстве; ночь и сон уже угасили в нем воинский пыл, охоту к бою, даже уверенность в покровительстве неба. Он встал с постели с отчаянием в душе.
Напротив, войско являло теперь добрый пример мужества и готовности к жертвам, когда Ян Казимир терпеливо объезжал лагерь, готовясь пролить кровь, но унылый и упавший духом. Много было причин для этого унылого настроения: ему недоставало для ранних молитв и набожных бесед героического ксендза Лисицкого; много и других легло с ним на поле битвы. Вместо этого любимого капеллана пришел служить мессу ксендз Цицишевский.
Он не решался и спрашивать о тех, кого не видел на обычных местах, чтоб не получить то и дело повторявшегося со вчерашнего дня ответа:
— Убит!..
Из старшин первым явился с пасмурным, хмурым лицом Оссолинский, и король, несмело поздоровавшись с ним, тихо спросил:
— Что же, думаете послать письмо Ислам-Гирею? Раздумывал я об этом, не знаю…
Он смутился, опустил глаза, не докончил…
— Я уже послал письмо с пленным, — сказал канцлер.
— Выйдет что-нибудь из этого? — продолжал Ян Казимир. — Как вам кажется?
Оссолинский слегка пожал плечами.
— Надо было попробовать, — ответил он, — хотя, конечно, нельзя быть уверенным в успехе.
Король вздохнул и замолчал. Все придворные, привыкшие к таким переменам в своем государе, сразу заметили, что встал он другим человеком, и что вчерашний рыцарь превратился в почти робкого монаха.
Теперь он то и дело становился на колени и молился. Потом садился, точно по принуждению, на коня, объезжал лагерь, почти не открывая рта, и с тревожным видом возвращался в избу.
Татары в этот день не нападали всеми силами, казаки тоже держались поодаль; происходили только мелкие стычки на флангах.
Ян Казимир несколько раз созывал к себе тех, которые могли дать ему подробнейшие сведения об Орде, и, наконец, сказал Оссолинскому:
— Татар великое множество; посполитое рушенье не собирается; если нам не удастся отразить их, а казаки нагрянут с другой стороны, быть нам в осаде, как збаражцам…
Канцлер ничего не ответил.
Как в ту памятную ночь пыл и мужество короля тотчас отразились на войске и заразили его, так теперь выражение лица, движения, перешептывания и совещания с Оссолинским отражались на придворных, на старшинах и на войске. Сомнение, если не страх, закрадывалось в сердца.
С любопытством расспрашивали целый день послов, сновавших между лагерем Ислам-Гирея и королевским.
По лицу канцлера трудно было о чем-нибудь догадаться; оно оставалось, как всегда, гордым и задумчивым; видели только, что он очень занят, и собравши к себе толмачей и писцов, хоть сколько-нибудь понимавших по-турецки и по-арабски, толкует с ними. Писали что-то и переписывали.
Шутник Скаршевский заметил:
— Начинают лить чернила. Боюсь, как бы не осталось от них черных пятен.
Непроницаемый канцлер не выдавал себя даже перед королем и только вечером, когда все вожди собрались обсудить план дальнейшего похода для освобождения Збаража, он вошел со свойственной ему величественной осанкой, держа в руке, как знамя победы, письмо от Ислам-Гирея с ответом на запрос от имени государственных чинов Речи Посполитой.