Я встал на защиту отечественной прокуратуры. Я сказал, что они пытаются упорядочить то, что невозможно упорядочить, и им не удается это упорядочить, и тогда они называют это по-другому или меняют ударение в привычных словах, показывая тем самым, что это слово совсем не то, а другое – не «возбуждено», а «возбуждено» – ударение на втором слоге вместо четвертого. Возбуждение неприлично. Момент-то серьезный, пафосный, решается судьба, а тут какое-то возбуждение, видишь ли. Поэтому и «данное преступление» – это не просто какое-то там преступление вообще, а это вот это, конкретное преступление. Это как артикль the в английском языке.
Все это попытки загнать русский язык в рамки ответственности. Тут пресекается смех, любые попытки веселости: «Дело возбуждено!» («Ах какое у нас дело! Ах как оно возбуждено-то! Ты гляди, как возбуждено-то!») – так что сразу пресечь, чтоб никакого подхихикивания или подхахакивания.
Да и пора, давно пора, вообще-то, относиться ко всему этому серьезно, то есть пора трепетать.
То бишь если «дело возбуждено», то человек должен быть «о-суж-ден» (ударение на втором слоге) – и никаких гвоздей. По-другому и быть не может.
То есть перенос ударения – это судьба.
Чья-то, конечно.
Нужно же внести серьезность в абсолютно циничное дело – мы же преследуем вора не потому, что мы ненавидим его или само воровство; мы преследуем вора, потому что это наша профессия, нам за это деньги платят.
Цинизм профессии пытаются каким-то образом облагородить. То есть перестановкой ударения снимается возможность обдумывать суть действия – что же находится за этим словом.
Коля говорит, что жаргон на то и жаргон, что он тверже события, которого он касается. Жаргон – это зона соглашения.
* * *
Мне рассказали историю: наш вертолетоносец прибыл на Кубу с дружеским визитом.
Как только он ошвартовался, на корабль немедленно приехала уйма гостей (посол с работниками дипмиссии и дедушка Фидель собственной персоной). Команда корабля построилась на палубе для торжественной встречи, ну а потом речи, то да се, после чего все уезжают, прихватив с собой командира корабля и всех его помощников.
Старшим на корабле оставляют начхима, и при этом его предупреждают, что вечером приедут жены послов и дипработников, мол, поэтому не сильно напивайся, чтоб, значит, провести экскурсию, ну и там показать-рассказать.
Только все убыли, как начхим заскучал.
И скучал он ровно до того момента, пока не пришла ему на ум мысль чуточку хряпнуть – к вечеру-то все равно протрезвеем.
Но к вечеру он так и не протрезвел (жара плюс сорок), а потому встречал он делегацию жен уже в очень даже теплом состоянии, но языком, язва, еще владел.
Так что показывал, рассказывал, что-то вслух, а что-то почти шепотом – дескать, военная тайна. Вдруг одна барышня спрашивает:
– А сколько у вас на корабле вертолетов?
Этот вопрос начисто отшиб у начхима память, и сколько на борту вертолетов, он так и не вспомнил, однако он подумал немного и говорит:
– Ну, вообще-то много!
– А для чего они нужны? – не унимается дама.
И тут начхима понесло:
– Для чего они нужны? Для многого! Вот, в частности, в случае чего они на тросах могут корабль поднять и перенести через небольшой участок суши или, скажем, мели. А еще они нужны для того, чтоб существенно увеличивать скорость корабля, таща его за собой на привязи, как собаку.
Сказал это начхим и тут же забыл, а слушатели молча покивали головами и разъехались. А среди жен была и жена тогдашнего посла на Кубе Катушева (или Катышева).
Вечером начхим добавил еще и залег спать.
На следующее утро его, больного на всю голову, вызвал к себе командир.
Начхим с нетвердым пониманием происходящего поднялся к нему в каюту, где он был немедленно встречен фразой:
– Ты чего вчера бабам пиздел? А?
– Да ничего особенного…
– Как это ничего особенного? А кто им сказал, что наши вертолеты могут на тросах поднять корабль и носить его по воздуху через небольшой участок суши?
– Я?!!
– Нет, я! Меня с самого утра наш посол просит устроить показательный полет корабля на вертолетах над Гаваной, так сказать, для демонстрации мощи советского флота!