Но можно и должно усмотреть еще одну сторону вопроса. Архаичной оказалась не только политическая система Европы, приведшая к войне, но и ее духовная культура. Ведь как встретили войну вершины человеческого духа в обoих ее воюющих лагерях?
Вот что писал, к примеру, Томас Манн о войне, ведомой Германией:
"Это великая оборона против рационалистического разъятия национальной культуры, борьба с интернационализмом, с религией человеческих прав, радикальным просветительством, идеологией материального преуспеяния, обожествлением социальных стихий и с риторически-сентиментальной трактовкой революции".
Не удивительно, что в противоположном лагере мысль о Германии как носительнице традиционно-культурных добродетелей и естественном противовесе экстремизмам современности - включая технический, - не могла найти отклика. Наоборот, как раз Германию и обвиняли в этих крайностях, ее и видели максималистским выразителям железного века. Стоит только вспомнить статью Владимира Эрна "От Канта к Круппу", которая нашумела в России никак не меньше, чем в Германии апология немецкой войны Томаса Манна. То, что у Канта было формой организации теоретического мышления, ныне стало методикой и практикой прямого политического завоевания мира. Артиллерия Круппа, писал Эрн, - это априори немецкого военно-политического опыта. Крупповские пушки глубоко философичны:
"Феноменологический принцип аккумулируется в орудиях Круппа в наиболее страшные свои сгущения и становится как бы прибором, осуществляющим законодательство чистого разума в больших масштабах всемирной гегемонии".
Что ясно сейчас? То, что мышление в таких категориях, поиски и строительство философем во времена массовых убийства, самой способности к этим убийствам, совершенно бесполезно и обнажает если не порочность, то страшную несостоятельность, безжизненность старой интеллектуальной культуры. Позднее, уже после войны Петр Струве, говоря по другому поводу о Бердяеве, напишет:
"Несостоятельность и соблазнительность Бердяева - в двух прямо противоположных пороках. В отрешенности от живой жизни, с одной стороны, и, с другой стороны, в горделивой мании - от каких-то общих положений философского или богословского характера прямо переходить к жизненным выводам конкретного свойства. Вот почему случилось то, что ясные и простые, при всей их трудности и запутанности, проблемы конкретной человеческой политики они (философы типа Бердяева) возжелали подменить апокалиптическими вещаниями, ненужными и соблазнительными, ибо никому не дано конкретно-исторически истолковывать апокалипсис, а тем менее его исторически-действенно "применять".
Вот самый, я бы сказал, убийственный вывод, следующий из опыта первой мировой войны: провал если не всей, то значительнейшей части европейской духовной культуры: ибо чего она стоит, если не сумела предотвратить такую войну. Эта война принесла множество смертей; и смерть метафизики была еще не из важнейших.
Жизнь в западном мире радикальным образом переменилась после 1918 года, да уже и в ходе самой войны. Напрашивается одна историческая параллель, связанная если не прямо с концом средневековья, но с острым кризисом средневекового мировоззрения. Это грандиозная чумная эпидемия, "черная смерть", пронесшаяся по Европе в конце 13 века. Население Европы уменьшилось едва ли не на половину. Тогда и произошел судьбоносный сдвиг в сознании людей: религиозная культура Средневековья с ее трансцендентной установкой, с ориентацией на сверхземные ценности и с поисками неба - внутренне надломилась. Смерть, опустошившая Европу, поневоле отвратила взоры от неба и обратила их к земле. Она, если можно так выразиться, слишком надоела: люди увидели, что кроме смерти и ориентированном на ее факт стиля жизни, существует еще и сама жизнь в ее имманентной, посюсторонней ценности. Требовалась оптимистическая компенсация как механизм чисто психологической защиты. Герои Декамерона у Бокаччо рассказывают свои жизнерадостные истории во время той самой чумы: естественная и, как оказалось, чреватая могучим культуротворческим импульсом реакция.