Пушкин соединил в одном ряду такие, кажется, антагонистические понятия, как «трагедия»и «комедия».Подразумевалось, что речь пойдёт о трагедии народа и страны и о комедии, или ярмарочном балагане, связанном с «царем» Лжедмитрием.
Во времена Пушкина слово «комедия» означало не только веселое представление, где, по заключению замечательного лексикографа В. И. Даля (1801–1872), «общество представлено в смешном, забавном виде »^*. Само слово «комедия », производное от латинского comoedia, появилось в русском языке довольно поздно, не ранее XVIII века. Оно обозначало и представление, но одновременно и низкие человеческие качества: ложь, лицемерие, притворство. Эти эпитеты как раз очень применимы ко всему действию Лжедмитриады. Пушкин, в совершенстве владея не только русской лексикой, но и фонетикой, или, условно выражаясь, «чувством звука», в конце концов, убрал «комедию» и оставил только «трагедию».
Александр Сергеевич приступил к созданию произведения в расцвете творческих сил. В конце июля 1825 года в письме Н. Н. Раевскому (младшему, 1801–1843) он как бы приоткрыл завесу над своей «творческой лабораторией»: «Вы спросите меня: а Ваша трагедия — трагедия характеров или нравов? Я избрал наиболее легкий род, но попытался соединить и то и другое. Я пишу и размышляю. Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я дохожу до сцены, которая требует вдохновения, я жду его или пропускаю эту сцену — такой способ работы для меня совершенно нов. Чувствую, духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить »^^.
Сопричастность, сопереживание происходившим событиям меняло масштаб восприятия их. Хотя трагедия была посвящена Н. М. Карамзину, Пушкин чувствовал и понимал, что «карамзинское русло» не может вместить то грандиозное половодье чувств, ассоциаций, представлений и смыслов, сопряженное с темой о Борисе Годунове. Он хотел придать драматургии вселенское, поистине библейское звучание. В сентябре 1825 года в письме князю П. А. Вяземскому восклицал: «Благодарю тебя и за замечания Карамзина о характере Бориса. Оно мне очень пригодилось. Я смотрел на него с политической точки, не замечая поэтической его стороны: я его засажу за Евангелие, заставлю читать повесть об Ироде^^ и тому подобное Хотя отдельной подобной сцены в окончательном варианте и не появилось, но тема Царя-Ирода там звучала не раз...
В ноябре 1825 года Пушкин сообщал П. А. Вяземскому: «Трагедия моя кончена; я перечитал её вслух, один, и бил в ладоши и кричал ей: ай да Пушкин, ай да сукин сын»^^.
Здесь самое время кратко обрисовать общеисторический фон, на котором происходило создание «Бориса Годунова».
На закате эпохи Александра I (1801–1825) Пушкин превратился почти в изгоя; он сам писал о себе: «Я — вне закона». Сначала отправленный из Петербурга «служить» на Юг, он осенью 1824 года за свои «непозволительные» стихи был выслан в имение родителей Михайловское Псковской губернии. Его призывы и просьбы разрешить вернуться из «постылого Михайловского», хлопоты петербургских друзей никаких результатов не приносили.
Воцарение в декабре 1825 года Императора Николая I (1796–1855, Император с 1825 года) сулило избавление от затянувшегося плена. Однако декабрьский мятеж в Петербурге создал новые препятствия. Пушкин был лично знаком со многими лидерами мятежа, а некоторые относились к числу его друзей.
Не чувствуя за собой никакой политической вины, Пушкин не считал подобные обстоятельства существенными. Он хотел вернуться, просил друзей «похлопотать». В апреле 1826 года он получил письмо от В. А. Жуковского, в котором тот совсем не разделял радужных надежд и просил друга-изгнанника не спешить и быть «осторожным»: «Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти несчастному этому времени... Ты ни в чем не замешан — это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся твои стихи. Это худой способ подружиться с правительством».
Пушкин же совсем не собирался «дружить с правительством». Он хотел с ним «помириться», но на условиях сохранения своего человеческого достоинства. О том откровенно высказался в письме своему другу, барону А. А. Дельвигу (1798–1831) в феврале того же года: «Я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого, кроме его, не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости с моей стороны.