Боратынский - страница 89

Шрифт
Интервал

стр.

Что-то из неё выйдет! Главный характер щекотлив, но смелым Бог владеет. Вот что говорят в Москве об моей героине:

Кого в свой дом она манит?
Не записных ли волокит,
Не новичков ли миловидных?
Не утомлён ли слух людей
Молвой побед её бесстыдных
И соблазнительных связей?

И вот что я прибавляю:

Беги её: нет сердца в ней!
Страшися вкрадчивых речей
Обворожительной приманки,
Влюблённых взглядов не лови:
В ней жар упившейся вакханки,
Горячки жар, а не любви!

Вы говорите о наших журналистах; но, слава богу, мы здесь не получаем ни одного журнала, и мне никто не мешает любить поэзию. Полевого я видел только раз, перед отъездом его в Москву: он мне показался энтузиастом вроде Кюхельбекера. Ежели он бредит, то бредит от доброй души и по крайней мере добросовестен. Всего досаднее Вяземский. Он образовался в беспокойные времена междоусобий Карамзина с Шишковым, и военный дух не покидает его и ныне:

Войной журнальною бесчестит без причины
Он дарования свои:
Не так ли славный вождь и друг Екатерины
Орлов ещё любил кулачные бои?

Это экспромт; и я думаю, по стихам это заметно. Прощайте. — Преданный вам Боратынский».

Тем временем Александр Иванович Тургенев расспрашивал у Александра Муханова, адъютанта Закревского, как продвигается дело Боратынского. И записывал в дневнике: «<…> ещё не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но, впрочем, авось!..»

В начале апреля государь отправился в Варшаву. С ним начальник Главного штаба И. И. Дибич. Тургенев узнал, что Дибич «взял доклад в Варшаву» — то есть среди его бумаг и представление о производстве Боратынского в офицеры…

А сам поэт жил у себя в Кюмени ожиданием лета и нового похода полка в столицу. И вдохновенно сочинял поэму «Бал»: Закревская не выходила из головы. Во всех письмах той весны — взволнованный рассказ о поэме и о той, что разбудила в нём это вдохновение.

Заочный разговор по душам с Николаем Путятой, уехавшим в Москву: «Получил я второе письмо твоё из Москвы, милый Путята, спасибо тебе. <…> Заблуждения нераздельны с человечеством, и иные из них делают больше чести нашему сердцу, нежели преждевременное понятие о некоторых истинах. <…>

Зачем же раскаиваться в сильном чувстве, которое ежели сильно потрясло душу, то, может быть, развило в ней много способностей, дотоле дремавших? Не хочешь ли видеть предметы с новой точки зрения и, вместо нашей гробницы, не вспомнишь ли ты Шекспиров плуг, раздирающий и плодотворящий землю. <…> Фея твоя возвратилась уже в Гельзингфорс. Кн. Львов провожал её. В Фридрихсгаме расписалась она в почтовой книге таким образом: „Le prince Chou-Cheri, heritier présomptif du royaume de la Lune, avec une partie de sa cour et la moitier de sa serial“ <„Князь Милуша, вероятный наследник царства Лунного, с некоторыми из придворных и половиной своего сераля“>. Весёлость природная или судорожная нигде её не оставляет. Виделся я с генералом при проезде его через Ф<ридрихс>гам. Кажется, мне мало надежды на производство; но так тому и быть! Муханов оставил адъютантство, и корпусная квартира потеряла для меня половину своей приманчивости. Ты один теперь у меня остаёшься при Гельзингфорском дворе. Остальные лица для меня более нежели чужды. Не заедешь ли ты ко мне в Кюмень. Я живу в доме полкового командира и имею особую комнату. То-то бы ты меня обрадовал! — Пишу новую поэму. Вот тебе отрывок описания бала в Москве:

Блистает тысячью огней
Обширный зал; с высоких хоров
Гудят смычки <…>».

И ещё одно письмо, ему же, о поэме «Бал»:

«<…> В самой поэме ты узнаешь Гельзингфорские впечатления. Она моя героиня. Стихов 200 у меня уже написано. Приезжай, посмотришь и посудишь, и мне не найти лучшего и законнейшего критика. — Московская цензура либо невинна, как пятилетняя девочка, либо весела, как пьяная сводня; можно ли позволить напечатать такую непристойную поэму, как „Леда“. Неужели Одоевский вытиснул под ней моё имя? Сохрани Боже! мне нельзя будет показать глаз читающим дамам. Пиши после этого! Леда моя публично целуется со своим Лебедем, а буре шуметь не позволено. Неисповедимы судьбы твои, о цензура русская! — На Руси много смешного; но я не расположен смеяться, во мне весёлость — усилие гордого ума, а не дитя сердца. С самого детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив. В молодости судьба взяла меня в свои руки. Всё это служит пищею гению; но вот беда: я не гений. Для чего ж всё было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. — И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но не мне и не тебе: мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моём понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом — такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный <…>».


стр.

Похожие книги