Боратынский - страница 78
Николаю Коншину, письмо которого «дышит счастием», Боратынский отвечает, что сердечно рад его женитьбе и предчувствует, что семейная жизнь доставит молодому мужу «всю отраду возможную». Немного о полковых событиях, ещё меньше о себе: «<…> Я живу помаленьку: ни весел, ни скучен. Волочусь от безделья за Анетой, обыкновенно по воскресеньям у Лутковского. Дома пишу стихи и лечусь от раны, которую мне нанесла любовь: но эта рана не сердечная <…>». И, наконец, в ответ на приглашение навестить друга: «Приехать к тебе — один из воздушных замков, которых почитаешь такими, но всё-таки строишь для своего удовольствия. Сердечно хотел бы посмотреть на твоё житьё-бытьё и полюбоваться твоим счастием, но это вряд ли когда случится. Я в себе несвободен и Бог весть буду ль свободным заживо <…>».
Ожидание царского прощения так затянулось, что кажется порой бесконечным…
Однако уже через месяц Боратынский воспрянул духом. Генерал Закревский выполнил просьбу своего «друга Дениса» и велел определить унтер-офицера при штабе Отдельного Финляндского корпуса. Вскоре Боратынский перебрался в Гельсингфорс, молодую финляндскую столицу. Николай Путята пригласил поэта остановиться у себя на квартире. Познакомил с другим адъютантом генерал-губернатора, Александром Мухановым. Все трое быстро сошлись и сделались добрыми приятелями. Одному из своих товарищей Путята писал: «<…> у меня гостит теперь Баратынский; он написал много нового, истинно хорошего <…>».
Три месяца в Гельсингфорсе стали, по замечанию Гейра Хетсо, самым счастливым временем поэта в этой стране. «Закревский и Путята оказали ему радушный приём и сразу ввели его в высшие светские круги столицы». Безнадёжное уныние сменилось подъёмом духа: Боратынский почувствовал настоящую поддержку и наконец-то в беспросветной сутеми ожидания забрезжило освобождение.
Но, может быть, и новая обстановка развлекла: никогда ещё, по признаниям столичной знати, светская жизнь в Гельсингфорсе не знала такой широты и блеска, как в зиму 1824 года. Роскошные балы у Закревского и в домах финской знати следовали чуть ли не день за днём.
В губернаторском доме собирались по 150–200 человек и гуляли порой до пяти-шести часов пополуночи. Здесь царила хозяйка приёмов Аграфена Фёдоровна, высокая, смуглая, вальяжная красавица, отличавшаяся поразительной яркостью натуры. Она была умна и добра — и при этом чрезвычайно эксцентрична и вольна в повадках: нисколько не считалась с правилами и нормами поведения в свете, которые считала предрассудками, достойными разве что презрения. Разумеется, все мужчины столичного света были у ног этой «Магдалины», «Альсины» (позже, в 1828 году, Пушкин называл Закревскую «Клеопатрой Невы»).
По возрасту Аграфена Фёдоровна была ровесницей Боратынскому и, надо полагать, поразила его не меньше, чем в своё время Софья Пономарёва. Возможно, его тянуло к знаменитой красавице ещё сильнее, чем прежде к той обаятельной кокетке: никто из женщин не умел, да и не смел так безоглядно жить своим чувством, пренебрегая всеми условностями света. Тогда же, зимой 1824 года, Боратынский написал своё известное стихотворение, обращённое к Закревской:
Это была ярчайшая звезда из того типа роковых красавиц, к которому его необычайно влекло в молодости (да, может быть, и много позже) — но это влечение сопровождалось и сильнейшим внутренним сопротивлением. Ум и воля боролись с наваждением броситься в омут с головой и, конечно, погибнуть — они же заставляли взлететь в небеса. Спасение притягивало и манило не меньше, чем гибель. Не потому ли почти одновременно с поэтической данью далёкой от святости «Магдалине» Боратынским написаны стихи, посвящённые другому женскому типу — ангельскому: