– Да, читал в газете. Но по-моему, это какой-то блеф.
– Думаете? Ну, не знаю, не знаю… Допекли уже всех. Доиграется Каулиньш, обязательно допрыгается до ручки. Найдутся отчаянные головы, будет буча, попомните мои слова. Я же помню, как в январе девяносто первого вся Рига перед омоновцами раком стояла. А их всего двести человек было. Случись чего, больше и не потребуется. Опять будут раком стоять эти дебилы лопоухие.
– Поживем-увидим, – бормочу я.
Разговор выдохся, да и пора мне двигать в гости к Грушкину.
– Позвольте откланяться, – я бросаю взгляд на часы и делаю знак стоящему поодаль официанту. – Спасибо за интересную беседу.
– И вам спасибо, рад знакомству, надеюсь, увидимся… – впрочем, обменяться визитными карточками Михаил не предлагает. – Напишите обо всем этом, обязательно напишите. Этих сволочей ничем не проймешь, но пускай хоть люди в России узнают, что тут творится.
– Обязательно напишу. Я же в командировке от редакции.
Мой кофе допит, его пиво кончилось, беседа закруглилась, и над столиком повисает облачко тоскливого невнятного вакуума.
– Вы знаете, я наполовину еврей, – вдруг откровенничает напоследок Михаил. – Но по душе русский. Главное ведь язык и культура, верно? Жил бы Израиле, так считался бы там русским, и правильно это.
– Безусловно, – соглашаюсь я.
Забавные люди евреи-полукровки, непременно их заносит в радикализм. Либо отпетые сионисты, либо ярые антисемиты, а этот вот – русский бунтарь.
– И сабры мне говорили бы: «Лех ли Русия», то есть, езжай в Россию, – грустно усмехается толстячок. – Представляете, каково: быть в Советском Союзе жидом пархатым, приехать в Эрец, а там ты – паршивый русский. Нас, русских, теперь везде шпыняют. Такое наше галутное счастье…
Удержаться от гомерического хохота мне помогает появление официанта, который ставит на край стола блюдечко со счетом. За крошечную чашку кофе и пирожное с меня причитается восемьдесят сантимов, то есть, почти полтора доллара. Ладно, пусть подавятся.
– Спасибо, сдачи не надо, – бросаю на блюдечко звонкий лат и встаю со стула. – До свидания, Михаил.
– До свидания. А кстати, напомните, как вы сказали насчет этой самой, которая не взрывается?.. – просит тот.
– Мамалыга, – отвечаю я и скромно уточняю. – Только это говорил не я, а Чаушеску о румынском народе.
– Так ведь взорвались наконец и поставили его к стенке! – радостно восклицает толстощекий бунтарь.
– Исключение из всеобщего правила, – сухо говорю я и направляюсь в гардеробную.
Идя по улице Вальню, вглядываюсь в лица прохожих. Очень разные лица, то пригнетенно-безысходные, то улыбчивые, и по ним не разберешь, что творится в стране. Люди втянуты в круговерть повседневной жизни, большинству особого дела нет, какой в их стране политический режим. Они вкалывают, едят и пьют, делают детей и ложатся в гроб, независимо от того, кто ими правит: Сталин или Гитлер, Мао или Пол Пот, Ельцин или Каулиньш. Тем более, простакам не дано знать, куда уходят нити реальной власти, в чьих кулаках они намертво зажаты. Над серыми незрячими толпами кривляются надутые марионетки. А если хоть немного заглянуть за театральные кулисы, накатывает холодная оторопь и подступает вязкая тошнота. Паситесь, мирные народы. Спите спокойно наяву. Ваше счастье в неведении.
Мой путь лежит в другой конец крохотной Старой Риги, там живет Грушкин, на узкой улочке напротив синагоги. Поравнявшись с ней, я вижу знак свастики, напыленный зеленой аэрозольной краской на ее стене. Судя по состоянию краски, он там нарисован уже давно, и никто не торопится его смывать. Очевидно, властям все равно, а раввины рассудили, что гитлеровская эмблема позорит не их, а тех, кто ее намалевал.
Вхожу в провонявший мочой подъезд, поднимаюсь на третий этаж, звоню в дверь длинным звонком, памятуя о том, что Роберт туговат на ухо.
Грушкин открывает мне дверь и широко улыбается.
– Здравствуйте, заходите, очень рад… Сюда, пожалуйста.
Сняв куртку, вхожу в просторную комнату. На стене висит огромная дряхлая карта СССР, рядом с ней там и сям прикноплены большие фотоснимки, сделанные с космического спутника. Видимо, на память о тех временах, когда хозяин дома имел возможность заниматься наукой. У окна большой письменный стол, погребенный под грудами книг и густо исписанных бумаг, а из угла, где стоит изразцовая печка, на меня выпучился крыжовенными глазищами здоровенный серый кот.