— Нет, — сказал Стенли.
У Комина пересохло во рту. На языке появился резкий привкус, нервы были напряжены.
Питер Кохран все еще колебался, хмуро уставившись на свою руку, положенную на дверь.
Комин сказал:
— Дальше, дальше! — и голос его прозвучал хрипло, не громче шепота.
Кохран толкнул дверь.
За ней была вырезанная в скале комната. Она была поспешно очищена от большинства припасов и так же поспешно наполнена вещами, делавшими ее отчасти госпиталем, отчасти лабораторией, отчасти камерой. Сильные лампы заливали ее голым безжалостным светом. Здесь были два человека и что-то еще.
Комин узнал молодого врача из госпиталя на Марсе. Он, казалось, теперь стал гораздо старше. Другой человек был Комину не знаком, но у него был такой же напряженный, испуганный вид. Они быстро повернулись к входящим. Молодой врач взглянул на Комина, и глаза его расширились.
— Опять вы, — сказал он. — Как вы…
— Не обращайте внимания, — быстро сказал Кохран. Он смотрел на врача, на пол, куда угодно, только не на белую кровать с ограждением по бокам. — Есть какие-нибудь перемены?
И все исчезло для Комина. Он сделал несколько шагов вперед и сразу забыл о своих спутниках, аппаратах и лабораторных приспособлениях. Свет был яркий, очень яркий. Он был сфокусирован прямо на кровати, и за пределами его круга все, казалось, исчезало: люди, голоса, эмоции.
Словно с другой планеты, донесся голос врача:
— Никаких перемен. Мы с Ротом закончили.
«Нет. Это было достаточно плохо на Марсе, — подумал Комин. Я слышал его крик, видел, как он умирает, и это было достаточно плохо. Никто не должен видеть подобное».
Донесся еще один голос:
— Я уже говорил вам о своих находках. Я проверил их, насколько это в человеческих возможностях. Нужно ждать появления совершенно новой науки, — возбуждение в голосе было сильнее страха, сильнее чего бы то ни было.
— Я знаю, Рот. Я знаю это.
Голоса, люди, напряжение, страх — все кружилось быстрее и быстрее, растворяясь в туманном полумраке вокруг единственного овала света. Комин поднял руки, не сознавая, что делает, и схватился за прохладное ограждение кровати. Все тепло и сила покинули его, внутри остался лишь ужас.
Существо, лежащее на кровати с ограждением, было Баллантайном. Это был Баллантайн, и он был мертв, совершенно мертв. Не было ничего, чтобы скрыть его мертвость: ни поднимающихся от дыхания ребер, ни бьющегося где-то под прозрачной кожей пульса, и следы вен были темные, а лицо…
Мертвый. И, однако, оно… шевелилось.
Слабые, неописуемые судороги и потягивания тела, которое помнил Комин, когда Баллантайн был еще жив, увеличивались и брали верх теперь, когда он умер. Это было так, словно какая-то новая, ужасная форма жизни заняла пустую оболочку, когда Баллантайн покинул ее, безмозглая, слепая, бесчувственная жизнь, умевшая только шевелиться, двигаться и подергивать мускулами, что поднимала и опускала члены скелета, что заставляла пальцы сжиматься и разжиматься, а голову — медленно поворачиваться из стороны в сторону.
Это было движение беспричинное, беззвучное, не считая шуршания простыни; Движение, что клало свою богохульную длань даже на лицо, в котором не было больше ни единой мысли.
Комин услышал хриплый отдаленный звук. Это была его собственная неудачная попытка заговорить. Он отошел от кровати. Он не видел и не слышал ничего, пока не ударился обо что-то твердое, и удар вернул ему чувства. Он стоял, весь трясясь, с клокочущим в горле дыханием. Постепенно комната перестала расплываться перед глазами, и к нему вернулась способность мыслить.
Питер Кохран сказал:
— Вы сами хотели прийти.
Комин не ответил. Как можно быстрее он поспешил отойти дальше от кровати и повернулся к ней спиной. Он еще слышал сухое, смутное, непрекращающееся шуршание.
Кохран обратился к врачу:
— Вот что я хочу знать наверняка. Сможет ли Баллантайн когда-нибудь… когда-нибудь снова ожить? Как Баллантайн, я имею в виду. Как человеческое существо.
Врач сделал решительный жест.
— Нет. Баллантайн мертв, умер от сердечной недостаточности в результате истощения. Он мертв по всем обычным физиологическим стандартам. Его мозг уже портится. Но его тело имеет в остатке некую странную новую физиологическую активность… я с трудом могу назвать ее жизнью.