– Не о том думаешь, – заявила Танька, как будто отслеживавшая движение его мыслей. – Твой дом?
Дом действительно был Русецкого: вот они, три этажа, обляпанные застекленными балконами, набитыми старыми досками, фанерными листами, банками да коробками. Илья никогда не видел, чтобы за прозрачными стенами этих уродливых конструкций росли цветы, людей за ними тоже никогда видно не было, возможно, по вполне банальной причине – просто некуда ступить.
Самому Рузвельту балкон достался без остекления, да и выносить на него было нечего – если только зимой остатки еды, потому что холодильник был давно продан местному лавочнику по имени Иссаметдин за какие-то копейки. Пару раз в год, когда распускались тополя или начинали зацветать липы, Илья выносил на балкон единственную табуретку, садился подальше от чугунного ограждения и судорожно вдыхал, с наслаждением вспоминая пастернаковские строки: «Так, воздух садовый, как соды настой, шипучкой играет от горечи тополя…»
«Господи! – подумал Рузвельт. – Какая красота! Никому не нужная, разбросанная по тысячам томов, пылящихся в городских, районных и домашних библиотеках. Подаренная миру истина, растасканная на цитаты для красного словца…»
– О чем думаешь? – Егорова, так и не дождавшись ответа от Русецкого, тронула его за плечо.
– Мой, говорю, дом. – Илья быстро включился в разговор. – Зайдешь?
– А чё я там у тебя не видала?
– Ну этих, подселенцев моих…
– Ну на них и смотреть необязательно, – зевнув, заявила Танька, а Русецкий повторил приглашение:
– Может, поднимешься?
– Не знаю даже. – Неожиданно Егорова смутилась. – А это удобно?
– А что неудобного-то? Зашла к бывшему однокласснику на чай.
– Не, не могу… Давай потом.
– Еще через тридцать лет? – с грустной иронией уточнил Илья.
– Зачем через тридцать? – Танька вдруг стала очень серьезной. – Завтра. А то, что я сегодня с пустыми руками…
«Не придет, – помрачнел Рузвельт. – Пообещает и не придет»
– Я приду, – тихо произнесла Егорова, после чего Илье в который раз за вечер стало не по себе. «Как она это делает?» – удивился он, отметив, что та словно читает его мысли. – Сказала – приду, значит, приду.
Рузвельт улыбнулся ее словам, уловив знакомую Танькину интонацию – «Приду – значит, приду». Он помнил ее по школе, по занятиям физикой в библиотеке, по немногочисленным прогулкам по городу. Теперь Илья был на сто процентов уверен: раз пообещала, значит, сделает.
– Может быть, я все-таки тебя провожу? – Ему не хотелось расставаться с Егоровой.
– Еще чего! – возмутилась Танька и фактически втолкнула его в подъезд.
Втолкнула и, не отрывая глаз от двери, пару раз выдохнула. Постояла еще немного, подождала и, перекрестив дверь, побрела прочь, не разбирая пути. Пот лил с нее градом, ноги казались свинцовыми, но тем не менее Егорова улыбалась, потому что, как она сама говорила, «что-то сустроила» и «что-то вышло».
Эта манера говорить загадками показалась Русецкому невероятно притягательной. Сбросив куртку прямо у порога, Илья, не разуваясь, подошел к кровати и брякнулся на нее со всего маху. Давно ему не было так хорошо, так спокойно и радостно. Впервые за много лет качество прожитого вечера определялось не количеством выпитого, а ценностью состоявшейся встречи. Словно и не прошло тридцати с лишним лет: с чего начали, тем и закончили. А может, наоборот: чем закончили, с того и начали.
Рузвельт покачивался на кровати и рассматривал потолок, постепенно погружаясь в дрему. А если и не в дрему, то в какое-то странное состояние, при котором он вновь «видел» перед собой узкую асфальтированную дорожку и шел по ней, а потом недобро сверкнули две перевернутые запятые и появилось ощущение, что внутри зашевелился еще один Илья, или не Илья, а кто-то Другой. И стало тесно, заломило плечо, заныла грудь…
«Ужас какой!» – задыхаясь, вынырнул Русецкий из забытья, с трудом поднялся с кровати и бросился к балкону. Впрочем, бросился – это слишком громко сказано, еле дотащился, тяжело переставляя ноги. Отодвинув шпингалет, Илья выглянул на улицу – снегопад закончился, стало морознее. Илья с опаской подошел к балконному ограждению и остановился. Мучительно потянуло вниз. «А что? Одно-единственное движение – и всё! Полная свобода. В первую очередь от себя самого», – подумал Рузвельт и перевесился через перила. «Говорят, земля манит», – вспомнился ему штамп, используемый сочинителями в описании самоубийц. «Ерунда это все», – ухмыльнулся Русецкий и посмотрел в ту сторону, куда, показалось ему, должна была направиться Танька. И каково же было его удивление, когда перед ним предстал негатив того самого сна, который он видел время от времени.