— Пока я не забыл: сделай-ка мне кофейку с молоком и запузырь яишенку из двух… нет, пожалуй что из трех яиц. Да мигом!
Смотритель метнул на меня желчный взгляд и вошел в дом. Я вовсе не был голоден, просто хотел проверить, крепко ли держу его на крючке. Минут через десять он помахал мне из окошка и скрылся. На подоконнике стояла яичница и стакан кофе. Я поел и снова залег в кусты.
— А вы хотите есть?
Вандерпут лишь застонал в ответ. Он лежал плашмя и держался за ручку своего чемодана. Мне вдруг захотелось узнать, что за сокровища он туда напихал. Я схватил и открыл чемоданчик. Сверху лежало белье, а под ним все та же свалка: брелоки, цепочки, веревочки, лоскутки и целая коллекция разномастных пуговиц. Тут же фотографии: Вандерпут-младенец, Вандерпут-артиллерист, Вандерпут на качелях, бравый молодой усач — и букетик искусственных фиалок с дырявыми лепестками. Из кучи хлама выпорхнула парочка белых мотыльков — и моль он ухитрился прихватить. Так вот что этот заблудившийся патруль взял с собой в последнее путешествие. Ну, понятно, друзей. Я посмотрел на Вандерпута. Нас окутывал приторный дух. Настороженный немигающий глаз старика стерег меня, как огромный паук в паутине морщин. Землистое лицо его было помято, покрыто испариной. Маленький, весь в черных точках нос жалобно посвистывал, а слюнявые губы вздулись и искривились из-за флюса. «Жалость — единственная общая мера, лишь она может вобрать нас всех, лишь в ней мы все равны. Только жалость придает единый смысл нашему родовому названию, только она позволяет искать и находить человека повсюду, куда бы его ни занесло. Самое страшное — это когда мы странным образом не можем разглядеть в человеке человека, и только жалость говорит нам, что мы окружены людьми. Жалость выше всех смут, для нее нет ни истины, ни заблуждений, она и есть сама человечность». Я столько раз читал и перечитывал эти отцовские слова, не понимая их смысла, и вот теперь они пришли мне на помощь, и все в них было ясно и прозрачно. «Предать можно только то, что ты получил: предатель — только тот, кто был любим, не бывает предательства без доверия». Я склонился над Вандерпутом. Если в душу мне и закрадывалось сомнение — от страшной усталости, назойливого жужжания ос, солнца и душно-сладкого воздуха, — то страдания, написанного на этом лице, было достаточно, чтобы его развеять.
— Мне очень больно, — выговорил Вандерпут.
— Лежите тут и не двигайтесь. Я постараюсь что-нибудь придумать, — сказал я и выполз из кустов.
Я уже шел по дорожке, как вдруг между веток просунулось его перекошенное лицо:
— Вы ведь не бросите меня? Не оставите одного? Вполне логично задать такой вопрос человеку.
— Нет. Я поищу врача.
Когда я вошел в домик, смотритель сидел и слушал радио.
— Есть новости? — спросил я.
— Да. Вас ищут.
Я взял сигарету из его пачки, зажег ее. Он злобно следил за каждым моим движением.
— И обо мне говорили?
— Ну да. — Злорадный огонек сверкнул в его глазах. — И о вашем папаше.
Я не повел и бровью. Разочарованный смотритель, шаркая тапками, подошел к открытой двери и, попыхивая трубкой, стал любоваться прекрасным видом. Художественная натура. Я встал около него и спросил:
— В деревне есть зубной врач?
— Совсем, что ли, спятили? — взъярился он. — Вы что, хотите притащить сюда врача?
— Нет, — успокоил я его, — мы сами к нему сходим. Так будет дешевле. Скажите, как его найти.
Смотритель насупился и молчал. Стоял, подпирая дверь, сосал свою трубку и упрямо молчал, глядя вдаль. Меня так и подмывало врезать ему как следует, но я придумал кое-что получше. Протянул руку и сорвал розу с ближайшего куста. Реакция последовала немедленно:
— Как подойдете к деревне, первый дом. Где растут кипарисы.
Деревня, маленький островок в море виноградников, находилась на соседнем холме. Крыши, деревья, колокольня вырисовывались на фоне неба. Справа на полдороге между домиком смотрителя и деревней виднелась белая стена и слепили солнечным глянцем кроны деревьев.
— Вон за той усадьбой.
— Как его зовут?
— Лейбович. Он румынский еврей. — Смотритель ухмыльнулся и поиграл трубкой. — И чего, спрашивается, приехал сюда, в нашу глушь…