Слайвен сидел на кровати и ел черешню. В штанах с подтяжками, распахнутой белой рубахе без ворота, открывавшей толстую короткую шею. У него было круглое лицо, маленькие пухлые губы, во рту блестел золотой зуб. Из-за того, что глазки, губы и особенно нос были такие мелкие, лицо казалось шире и жирнее, чем на самом деле. Весенний ветерок, поддувавший из открытой балконной двери, лохматил тонкие светлые волосы Слайвена, он приглаживал их обеими руками, но получалось довольно неуклюже — руки казались коротковатыми для всего, что бы он ими ни делал. Он сидел, ел ягоды и выплевывал косточки через балкон. Из комнаты открывался прекрасный вид: Сена, плывущие по ней баржи, собор Парижской Богоматери на фоне неба. Поросячьи глазки Слайвена мечтательно глядели в пространство, а мясистые губы ритмично метали косточки на головы прохожих. Леонс, засунув руки в карманы расстегнутого пальто и скрестив ноги, прислонился к стенке около балкона и смотрел в упор на Слайвена. Я сидел на стуле рядом с Крысенком, который непрерывно грыз ногти и почтительно разглядывал Слайвена. Было три часа дня, мы пришли в два и целый час дожидались Слайвена — он ходил обедать в какое-то кафе на набережных. И вот он вернулся с фунтовым пакетом черешни, уселся на кровать и принялся поедать ее, любуясь видом и поблескивая своим дурацким золотым зубом. На груди у него висел на специальном ремне здоровенный немецкий маузер в зеленой клеенчатой американской кобуре.
— Тут в соседней комнате, — сказал Слайвен, — живет девчонка лет двадцати. Учится на художника.
— Это она сама тебе сказала? — спросил Леонс. — Может, ты тоже ей сказал, кто ты такой?
— Ну да, сказал.
— Так и сказал: я Джонни Слайвен, меня разыскивает полиция за несколько убийств, я завербовался в американскую армию под чужим именем, попал в Германию, дезертировал оттуда, приехал в Париж, снял комнату с красивым видом и вот уже год торчу здесь, ни черта не делаю и смотрю в окошко?
Слайвен выплюнул еще одну косточку.
— Ну да, сказал все как есть: меня зовут Стивенс, я из Нью-Йорка, приехал в Париж подучить язык и интересуюсь живописью.
— Чем-чем?
— Живописью. Она обещала давать мне уроки. — Он подмигнул нам. — Что вы скажете, ребятки, если в один прекрасный день увидите, как Джонни Слайвен расположился на берегу речки и малюет пейзаж?
Он затрясся в беззвучном смехе. Маузер подпрыгивал между жирных грудей. Мы смотрели на него, разинув рты.
— Слайвен! — в ужасе воскликнул Леонс. Слайвен прикончил черешню, вытер губы и руки пустым пакетом, скомкал его и выкинул на улицу.
— Чудная страна! — сказал он. — Эта девчонка — просто шлюха. А гостиница приличная, и люди в ней живут приличные, вот я, например, Джонни Слайвен. — Он показал золотой зуб. — Куча туристов, старых дам с кружевными воротничками. И эта девка каждый божий день принимает у себя негра, настоящего негра, он, видишь ли, тоже художник, а все вокруг считают, что это нормально, ее не выставляют за дверь, ничего такого. И главное, негр тоже считает, что это нормально!
— Слайвен! — взмолился Леонс.
Слайвен достал прямо из кармана сигарету, щелкнул зажигалкой, затянулся и на секунду застыл, раскрыв полную дыма пасть, а на губах его дрейфовала улыбка с золотым поплавком. Он обвел нас взглядом маленьких голубых глазок.
— Кто-нибудь из вас пробовал… — он сделал усилие, чтобы правильно выговорить: — Пуй-и-Фюис-се двадцать девятого года?
— Слайвен, — сказал Леонс, — ты с нами или нет?
Новый порыв ветра растрепал герань в горшках на балконе и волосы Слайвена, тот пригладил их и сказал:
— На набережных, как ни пойдешь, всегда полно мужиков с удочками. Они никогда ничего не ловят. Рыба приплывает, съедает наживку и плывет себе дальше. А мужик нацепляет на крючок новую порцию и снова забрасывает удочку. Кто-нибудь может мне сказать, зачем они это делают?