Когда я начал вставать, Вандерпут проявил чудеса щедрости — пригласил меня пообедать в ресторанчике на набережной. По этому случаю он сменил картуз на засаленный порыжевший котелок, целых полчаса чистил щеткой жестар-фелюш, надел лиловые носки и, чтобы не лишать прохожих удовольствия лицезреть их, подтянул повыше брюки; а вместо зонтика взял массивную трость с набалдашником слоновой кости в форме головы баварского крестьянина. «Подарок одного случайного знакомого», — объяснил он мне скорбным тоном покинутой гризетки. На улице старик купил у цветочницы букетик фиалок, вдел его в петлицу жестар-фелюша и то и дело останавливался, чтобы наклониться и понюхать. Из-за хронического насморка он и всегда-то дышал шумно, а тут, желая во что бы то ни стало насладиться запахом, издавал какое-то страшное сопение и рычание. Снова и снова набрасывался он на букетик, пытался овладеть им силой, это уже становилось непристойным. В ресторане он уныло жевал вареные овощи и снова сетовал на расточительность Кюля: тот хотел поехать на воды в Виши и требовал денег.
— Видно, с возрастом у него портится характер, как у слона-одиночки. Он может выкинуть все, что угодно.
— Он вас шантажирует?
Взгляд старика поехал вбок, он в замешательстве потер пожелтевший от табака кончик носа такими же желтыми пальцами и дрожащим голосом возразил:
— Что вы юноша, конечно, нет. С чего это вам пришло в голову? По-вашему, полицейский не может быть порядочным человеком? Все мы, в сущности, из одного теста. Все, гм-гм, братья… И если отгораживаться от других людей, можно остаться в полном одиночестве, а это очень тяжело. — Он вздохнул. — Как бы то ни было, но Кюль — мой друг.
— Да ладно уж! Говорите, что вы такого сделали? Изнасиловали маленькую девочку?
— Ничего подобного, юноша, — плаксиво ответил Вандерпут. — На непотребство меня никогда не тянуло.
Не поднимая глаз от тарелки с вареной морковью, он виновато прогнусавил:
— Нет ли у вас на примете какого-нибудь дельца? Такого, знаете, жирного, сочного кусочка? Не могу же я продавать мебель — она не моя, хозяин был депортирован, но, как знать, может и вернуться… Нам бы провернуть хорошенькое дельце — и на этом покончить. Мы бы начали новую жизнь! И я бы урвал наконец немножко счастья! А то уж пятьдесят лет мне все кажется, что я его вот-вот ухвачу… Так как же, есть что-нибудь?
— Шефа-то нет, — ответил я. — Подождем, пока он объявится, а там уж что-нибудь да подвернется.
Кюль приходил к нам все чаще и чаще. Он сильно постарел. Стриженные ежиком волосы совсем поседели, лорнет не скрывал мелкой сетки морщинок, залегших вокруг глаз, щеки отвисли ниже подбородка. Он был все так же аккуратен, носил безукоризненно белые воротнички, но очень сдал физически: спина сгорбилась, руки и голова тряслись, тело, облаченное в длинный черный плащ, походило на бесформенный шишковатый мешок. По лестнице он поднимался с трудом, опираясь на палку и подволакивая негнущуюся ногу, на каждой площадке останавливался передохнуть. А в квартире сразу опускался в кресло, сердито буравил Вандерпута своими маленькими глазками и говорил:
— Я должен лечиться. И вы это отлично знаете.
— Но послушайте, Рене, — стонал тот, — дайте мне поправить дела! Мы сейчас на мели.
Кюль яростно стучал палкой в пол:
— Мне нужно двести тысяч франков! Даю вам время до середины июня. А дальше ни за что не ручаюсь.
Он доставал свой блокнотик:
— Вот, я помечаю дату.
— Как же вы мне надоели! — взрывался, в свою очередь, Вандерпут. — Любой суд меня оправдает! По состоянию здоровья! Потребую медицинскую экспертизу, и все!
— Пятнадцатого июня — последний срок, — хрипло повторял Кюль.
Потом вставал и, не простившись, уходил, мы слышали стук его палки в коридоре. Вандерпут бродил по дому как неприкаянный, смотрел то на картины, то на мебель и приговаривал: «Продать все к чертям…» Но однажды утром он вбежал ко мне страшно взволнованный, с болтающимися подтяжками и намыленной щекой: кто-то звал меня к телефону, и Вандерпуту показалось, что он узнал голос Леонса. Я соскочил с кровати. Старик семенил за мной и, пока я говорил, стоял рядом с помазком в руке.