«Когда родился, я весил семь с половиной фунтов», — говорил Вандерпут. Он важно расхаживал перед кроватью, заложив большие пальцы за проймы жилетки. «И не забудьте — меня признали самым красивым младенцем в Остенде за 1877 год». Он надел свой жестар-фелюш, накинул на плечи шотландский плед и нацепил картуз, но острые ушки, круглые глазки, усики и тащившийся сзади хвост выдавали в нем крысу, упитанную, крупную — крупнее некуда! — городскую крысу. «Ну а потом? Обычная история… Чтоб кто угодно мог тебя хватать руками. На всякие пакости я никогда не соглашался». Он остановился, достал из кармашка трубочку с таблетками, отвинтил крышку, вытряхнул себе на ладошку одну таблетку и протянул мне. «Возьмите-ка, юноша, это лекарство. Поправитесь — не успеете оглянуться. Хорошая штука, я и сам принимаю…» Шевеля усами, он сжевал таблетку. «М-м, как вкусно!» Я почувствовал во рту горечь. Потом вдруг старик исчез, и я остался один посреди большой барахолки: одни только пальто да пиджаки, они смотрели на меня со всех стульев и кресел, вздыхали, пожимали плечами и воздевали пустые рукава. «Отлично-отлично, — говорил жестар-фелюш, — когда-то я был таким же юношей, как вы, а вы когда-нибудь станете такой же старой тряпкой, как я». — «Нет, никогда! — воскликнул я. — Я никогда не стану таким, как вы! Все сделаю, чтобы не стать таким!» — «А что для этого надо делать?» — вкрадчиво спросил он. «Не знаю, — прошептал я, — не знаю», а жестар-фелюш злорадно крикнул: «Ничего, милый мой, не поделаешь! Так устроена жизнь! Да, да, да!» Тут опять появился старик с тарелкой овсянки в руках. Вид у него был озабоченный. «Дурные новости. Что будет с Европой?.. Ведь я прежде всего европеец. Я чувствую свою принадлежность к определенной культуре, определенной традиции. Но может, Кюль прав и пора записываться в коммунисты? Из простой предосторожности. Чтобы уцелеть. Разве плохой из меня получился бы комиссар по снабжению? Что скажете, друг мой?» Он съел несколько ложек каши. «А вы видели мои фотографии?» Он вытащил из внутреннего кармана кучу открыток и сунул мне под нос: с них на меня смотрели глазками-бусинками молодые и старые, большие и маленькие крысы. «Только никому не говорите! Рассчитываю на вашу порядочность». Со всех сторон я видел только крысиные морды с торчащими усиками, они вылезали из всех углов, кивали мне и снова исчезали в норках. «Я ведь могу вам доверять?» — спросил Вандерпут. Я посмотрел на стену и увидел, что вместо маршала Петена в рамке красуется старая крыса с печально обвисшими усами. «Да, да, да, так устроена жизнь!» — выкрикнул Вандерпут и снова куда-то исчез. Потом мне привиделось, как я выхожу из больницы, иду по улице и шатаюсь, у меня кружится голова, а мимо снуют пустые костюмы, большая барахолка, и никому нет дела до меня, некому протянуть мне руку, все даже словно бы, наоборот, шарахаются. «О тебе позаботятся все остальные люди», — услышал я далекий голос и сел в постели, но увидел только старую крысу и груды тряпья. «И где же они? — прогнусил Вандерпут. — Где они, юноша, дайте взглянуть!» Я снова упал на подушку, страшно кружилась голова, какой-то вихрь подхватил меня, выбросил за борт в открытое море, и я стал медленно тонуть… Когда жар прошел и я пришел в себя, то увидел, что лежу в своей комнате, а у изголовья кровати сидит Вандерпут. Он смотрел на меня довольно хмуро и, кажется, был не в духе.
— Ну вот, я рад, что хотя бы одному из нас стало лучше, — сказал он. — Вы очень напугали меня, юноша. Доктор приходил три раза. А я из-за всех этих переживаний схлопотал сердечный приступ.
Я еще не понимал, правда ли я очнулся или это все еще дурной сон. Лицо у Вандерпута посерело и сморщилось, шея была замотана шарфом, он тяжело дышал. Я попытался встать, но он удержал меня:
— Лежите спокойно, вам нельзя двигаться.
— Где Леонс?
— Он от нас ушел, — сказал Вандерпут. — Смылся сразу после похорон. Перебрался куда-то в центр, снял, как теперь говорят, «студию». И даже адреса не оставил. Бросил меня, старого, больного, и это после всего, что я для него сделал. Ничего святого в мире не осталось, люди стали бессердечными.