— Давай заходи…
В лавке было пусто и сумрачно. Хозяйка сидела за прилавком и перебирала почтовые марки. Я подтащил Жозетту к кассе и сказал:
— Пачку «Балто».
Своего голоса я не услышал, но Жозетта посмотрела на меня испуганно. Струйка пота просочилась из-под шляпы на шею.
— Пожалуйста, — сказала хозяйка и положила передо мной сигареты. Надо бы оглянуться, посмотреть, нет ли кого-нибудь в дверях, подумал я, но не решился повернуть голову. Потной дрожащей рукой я вытащил из правого кармана пальто маузер. Рука так тряслась, что пришлось прижать ее к прилавку. Хозяйка как раз собиралась приклеить очередную марку и уже подносила ее к языку, да так и застыла — с открытым ртом, вытянутым языком и маркой в руке, тупо таращась на дуло пистолета. Я ничего не соображал, не знал, что собираюсь делать, и хотел только одного: поскорее выбраться отсюда и бежать прочь без оглядки. Внезапно я чужим голосом крикнул:
— Спички, да поживее!
Бедная женщина положила на пачку сигарет коробок спичек. Я все еще цеплялся за Жозетту, но тут на минуту выпустил ее локоть, сгреб сигареты и спички и спрятал в карман. Потом снова схватил Жозетту под руку и попятился к двери, увлекая ее с собой. На улице я все же не поддался панике и не пустился бежать. Мы дошли до метро, и только тут, среди людей, я немного успокоился. Снял пальто, шляпу, насквозь пропотевший шелковый шарф. Зажег сигарету. Вдохнул полной грудью. И торжествующе посмотрел на Жозетту:
— Ну что? Довольна?
Она была бледнее обычного и прошептала:
— Милый… милый…
Теперь уже она держала меня под руку. Мы оба без сил прислонились к стенке.
— А касса? — спросила Жозетта. — Почему ты не взял деньги?
Господи, а ведь правда — главное-то я и забыл. Я передвинул языком сигарету. Поправил бабочку. И пожал плечами:
— Ну, я же просто из принципа.
Этот подвиг вскружил мне голову. Дома я ходил с видом бывалого вояки и так перепугал старого Вандерпута, сунув ему как-то раз под нос свой маузер, что он закрылся у себя и долго визгливо орал на меня из-за двери. Даже Леонса разбирала зависть, и он совершил несколько молниеносных налетов. Делалось это так: он незаметно проникал в раздевалку какого-нибудь ресторана на Елисейских Полях, снимал с крючка первое попавшееся пальто или шубу и быстренько смывался. Это была такая игра, упражнение в мастерстве и стиле, искусство для искусства. Раз-другой я увязывался за ним. Вандерпута эти изящные игры приводили в бешенство; каждый раз, когда мы гордо приносили домой шикарное пальто или надушенную шубу, он воздевал руки к небу, ругал нас на чем свет стоит, потом выхватывал нашу добычу и запирал в своей комнате.
Мои старания принесли результат: Жозетта смягчилась и стала ласковее со мной. В кино, когда гасили свет, она прижималась ко мне и позволяла себя обнимать; я обхватывал ее за плечи и смотрел на величайших звезд экрана как равный на равных. На танцульках, куда она по-прежнему таскала меня по вечерам, посреди неистового джиттербага где-нибудь в ближайшем погребке она могла вдруг выбиться из ритма, уткнуться лицом мне в шею и опереться на меня всем телом.
— Все плывет, — шептала она, и я вел ее, шатающуюся, к столику. В зале было страшно накурено, она кашляла от дыма и озабоченно говорила: — Мне надо беречь голос!
Жозетта стала брать уроки пения. Часто, войдя к ней, я заставал ее с куклой-амулетом на коленях — безрукой, с черным лицом и пестро раскрашенным телом. Она сидела и пела глуховатым голосом:
Однажды я сидела в баре,
И вдруг туда вошел мой парень,
Он был в шикарной летней паре,
Но по груди струилась кровь,
Прощай, прощай, моя любовь!
— Как красиво! — говорила она, утирая глаза. — Я так люблю поэзию!