— Интересно, как там внутри?
— Ты что, ни разу не был в церкви?
— Видеть-то я их много видел, но внутрь не заходил.
— Пошли, — сказал Леонс покровительственным тоном. — Я тебе покажу.
Мы вошли. В соборе было холодно, сумрачно и пусто, только перед алтарем несколько человек стояли на коленях. Я словно бы попал из сегодняшнего дня в далекое прошлое, на меня вдруг пахнуло чем-то давним и затхлым, словно из ящика со старым тряпьем. Люди стояли с отрешенным видом и не шевелясь, словно боялись, что от малейшего движения что-то улетучится.
— Молятся, — объяснил Леонс. — Ты католик?
— Не знаю. Я никогда не спрашивал у отца.
— А он сам тебе не говорил?
— Нет.
— Да уж, не много тебе твой папаша оставил, — сказал Леонс.
— Не много, — согласился я. — Но не по своей вине, он просто не успел. Его слишком рано убили. А перед этим одурачили.
— Да еще как!
— Но он, судя по всему, об этом не догадывался, — вздохнул я. — Когда приходил меня проведать, всегда был бодр и весел. Будто точно знал, что делает. Он вообще-то был не дурак. Как-никак учитель. Просто он получил пулю в глаз и потому не смог вернуться. А то бы он наверняка научил меня куче разных вещей.
Мы помолчали.
— Но все равно оставил он тебе не много, — повторил Леонс и, помявшись, вдруг спросил: — Ты думаешь, на этом все кончено?
— Еще бы! Я видел его тело.
— Я не про это…
— А про что же?
— Ну, ты правда думаешь, что все вот так обрывается: пиф-паф! — и все твои труды, старания — все было зря?
— Вовсе не зря, — неожиданно для самого себя сказал я.
— Да? А ради чего же?
Я ответил не сразу. Что-то проснулось и стало медленно разворачиваться в моей памяти, и я произнес то, что вспомнилось, прежде чем понял смысл этих слов:
— Ради других.
— Как это ради других? — фыркнул Леонс. — Что это значит? Что ты гонишь? Ради других!
Он чуть не плюнул, но сдержался — из уважения к месту, где мы находились.
Я стал малодушно оправдываться:
— Да я-то почем знаю! Так говорил отец.
— Похоже, твой отец был еще больше чокнутый, чем я думал, — сказал Леонс.
Он долго пыхтел, энергично пережевывая резинку. Потом утих и задумался.
— А он тебе не объяснял, что имел в виду?
— Нет.
— А говоришь, не дурак!
— Ну, он не виноват…
— А кто же виноват? Может, ты?
— Не ори.
— Да черт возьми, должно же все-таки на свете быть что-то еще, кроме черного рынка и кино? Что-то такое… Ну, не знаю. Но что-то где-то ведь должно же быть!
— Что?
— Что-то другое! Другое, понимаешь?!
— Да не ори ты.
— Твой папаша должен был тебе объяснить. А вместо этого пошел и нарвался на пулю — разбирайся, сыночек, сам, как знаешь! Вот спасибо! Очень надо ему было так поступать? Очень надо, да, скажи?
— Я-то откуда знаю. Может, и надо.
— Давай-давай, защищай его, — огрызнулся Леонс.
Удивительное дело: его так и трясло от злости. Мы вышли из собора, но и на улице, на ярком солнце, Леонс никак не мог успокоиться. Шагал, засунув руки в карманы, возмущенно пожимал плечами и ворчал:
— Ради других! Спорим на что угодно — он и сам не понимал, что это значит.
Мы дошли по набережным до площади Согласия. Стало жарко. Я замаялся в своем верблюжьем пальто, которое было мне велико. Мешалась шляпа — я не привык ее носить. Слишком широкие и слишком длинные брюки подметали тротуар. Мне казалось, все прохожие смотрят на меня и смеются. Между желтым шарфом, в котором я утопал подбородком, и сползающей на глаза шляпой почти не оставалось лица. Около Академии нам навстречу прошел господин с орденом в петличке и что-то сказал своей спутнице — я расслышал только слово «пижон». Как же мне было тошно!
— Я хотел бы стать врачом, — ни с того ни с сего сказал Леонс. — Я видел один фильм с Гари Купером… Врач спасает людей. И положение у него солидное.
— А я — скорее учителем, как отец. Только, когда опять вернутся фрицы, я не пойду в партизаны на верную смерть.
— По-твоему, они могут вернуться? — удивился Леонс.
— Да они же всегда возвращаются.
— А ведь верно, — кивнул Леонс. — Вот дурацкая страна!
Какое-то время мы шли молча, размышляя на эту тему и глядя на Сену.
— Знаешь, у меня есть идея, — заговорил Леонс, — и я хотел с тобой поговорить. Мы оба плохо начали. Надо бы это исправить. Торгуя чем придется, в люди не выйдешь. Это несерьезно. Прокормиться можно, но это ничего не дает, ну… в человеческом, что ли, смысле, понимаешь?