* * *
— Я говорю не только об этом, — вмешиваюсь я, — но не считаешь ли ты вообще проявлением ложной терпимости, когда человек принимает решение ни при каких обстоятельствах никого не критиковать?
— К нашему случаю терпимость не имеет ни малейшего отношения, — отвечает Арон, — просто я не хотел ей мешать, так же, как не хотел, чтобы она мешала мне.
— Значит, она все-таки тебе мешала?
— А ты думаешь, я ей не мешал? Можешь воображать что угодно, но еще не родился человек, который бы никогда не мешал другому. Не мешать — это практически означает: мешать как можно меньше.
Впрочем, я не случайно задал свой вопрос: уже довольно долгое время я пытаюсь вовлечь Арона в разговор о терпимости. Ибо с первых дней нашего знакомства во мне все крепнет и крепнет следующее подозрение: а не стал ли главной причиной его одиночества тот факт, что окружение Арона всегда смешивало требование терпимости с требованием некритического отношения? Привилегия быть оставленным в покое, не терпеть никакого вмешательства со временем обернулась для него великой бедой, ибо подобная привилегия есть не что иное, как отторжение от общества. Скрывающиеся за этим намерения могут быть самыми возвышенными, но результат от этого не меняется. И тут меня вдруг охватывают сомнения, а разумно ли вообще размышлять на эту тему с жертвой подобного превращения?
* * *
В одной, отнюдь не безразличной для совместного проживания сфере, в сфере эротической, Паула оказалась для него величайшим жизненным впечатлением, и даже открытием. Причем речь шла отнюдь не об изысканности ее приемов и не о размахе запросов; их она, кстати, никогда и не высказывала и потому ни разу не дала ему повода заподозрить, что разница в возрасте — какая именно, знал только он — может привести к известным осложнениям. Арон скорее был поражен и в то же время обрадован тем, до какой степени она его привлекала, причем не только в первые дни, а это, в свою очередь, означало для него куда больше, чем просто удовольствие в те невеселые времена. И чрезвычайно помогло ему преодолеть скорбь по поводу тяжелой утраты жены Лидии, о которой он ни разу не обмолвился с Паулой ни единым словом.
Еще более неприятным заскоком, чем неумеренная тяга к гигиене, стало ее увлечение астрологией. У нее была масса трудов по астрологии, среди них толстенная книга с гороскопами известных людей, которые она хоть и не читала непрерывно, потому что все их давно прочла, но, однако же, время от времени перечитывала. Сама возможность для человеческих судеб зависеть от расположения звезд безмерно ее восхищала, так что Арону было совсем нелегко во время подобных разговоров сохранять серьезное выражение лица. Впрочем, он не думал, что это увлечение заходило у нее так далеко, чтобы по расположению звезд планировать собственные поступки, она ведь ни разу не произносила такого рода слова: «Раз сегодня Юпитер и Уран располагаются так и так по отношению друг к другу, я сегодня сделаю то-то и то-то или, наоборот, не стану делать того-то и того-то». Она, может, и про себя таких мыслей не держала. Ее увлечение астрологией носило преимущественно теоретический характер и оставалось непонятным для Арона. Один раз он прямо спросил ее: «Ты хоть сама-то в это веришь?», на что она отвечала: «Это так таинственно».
Последней чертой данной Пауле характеристики Арон называет — вот никак нельзя подыскать подходящее слово — ее фанатическую любовь к цветам. На мой вопрос, не слишком ли он переоценивает такого рода черты, Арон отвечает, что нет, что это непременная часть характеристики и хватит мне только и думать что о продвижении вперед нашей работы. Количество цветочных ваз, которые она перенесла из своей квартиры, на его взгляд, представляется совершенно непостижимым, подумать только, тринадцать штук, и он не может припомнить случая, чтобы хоть одна ваза хоть в одной комнате стояла пустая, ни единого раза со дня его возвращения.
* * *
Обычно она выходила из дому в половине девятого, а возвращалась вечером, примерно около половины седьмого. Арон же весь день оставался один, если не считать воскресений.