— Ах, — вздохнула она, — почему, дорогой Эварист, мы с вами не встретились в то время, когда я была одна, покинутая?
Гамлен понял буквально просьбу Элоди быть ей судьей. Предрасположенный от природы и подготовленный литературным воспитанием к роли доморощенного блюстителя справедливости, он собирался выслушать признание Элоди.
Видя, что она колеблется, он знаком предложил ей говорить.
И она сказала совсем просто:
— Один молодой человек, обладавший не только дурными качествами, но и хорошими, и выставлявший напоказ только хорошие, нашел меня довольно привлекательной и стал ухаживать за мной с настойчивостью, которая в нем могла показаться даже странной: он был во цвете лет, изящен и имел несколько любовниц, прелестных женщин, откровенно обожавших его. Не красотой и даже не умом пленил он меня… Ему удалось тронуть меня своей любовью, и я думаю, что он действительно меня любил. Он был нежен, предупредителен. Я не требовала от него ничего, кроме сердца, а сердце его было непостоянно… Я обвиняю только себя: это — моя исповедь, а не его. Я не жалуюсь на него: ведь он стал мне чужим. О, клянусь вам, Эварист, его как будто и не существовало!
Она умолкла. Гамлен ничего не ответил; он скрестил руки на груди; мрачным взором он уставился на Элоди. Он думал о ней и о своей сестре Жюли. Жюли тоже вняла уговорам любовника. Но, в отличие от несчастной Элоди, она дала себя увезти не потому, что по неопытности послушалась голоса сердца, а потому, что хотела найти, вдали от своих, роскошь и наслаждения. Со свойственной ему суровостью Гамлен осудил сестру и склонен был осудить свою возлюбленную.
Элоди кротким голосом продолжала:
— Начитавшись философских книг, я верила, что все люди по самой своей природе честны. К несчастью, судьба толкнула меня в объятия человека, который не был воспитан в школе природы и нравственности и которого общественные предрассудки, тщеславие, самолюбие и ложное понятие о чести сделали вероломным эгоистом.
Эти заранее рассчитанные слова произвели желаемое впечатление. Взор Гамлена смягчился.
— Кто ваш соблазнитель? — спросил он. — Знаю ли я его?
— Вы не знаете его.
— Назовите его имя.
Она предвидела этот вопрос и твердо решила не отвечать на него.
— Избавьте меня от этого, прошу вас, — убеждала она его. — И без того я слишком много сказала вам, слишком много — и для себя и для вас.
Так как он продолжал настаивать, она прибавила:
— В интересах священной для нас любви я не скажу ничего, что позволило бы вам представить себе облик этого… чужого мне человека. Я не хочу давать пищу вашей ревности, не хочу ставить между вами и мной назойливый призрак. К чему теперь, когда я позабыла об этом человеке, вам о нем знать?
Гамлен все-таки добивался, чтобы она назвала имя соблазнителя: он упорно употреблял это слово, так как не сомневался, что Элоди была соблазнена, обманута, пала жертвой своей доверчивости. Он даже не допускал мысли, что дело могло обстоять иначе, что Элоди уступила своему влечению, влечению непреодолимому, вняла тайному голосу плоти и крови; он не допускал мысли, что это сладострастное и нежное создание, эта очаровательная жертва любви отдалась добровольно; ему, в соответствии с его взглядами, надо было верить, что ею овладели силой или хитростью, что ее принудили к этому, что она попалась в одну из ловушек, расставленных на каждом шагу. Он задавал ей вопросы, внешне сдержанные, но точные, сжатые и смущавшие ее. Он допытывался, как возникла эта связь, сколько она продолжалась, была ли она спокойной или бурной и как прекратилась. Без конца он осведомлялся, к каким средствам обольщения прибег этот человек, как будто это должны были быть какие-то необыкновенные, неслыханные приемы. Все эти вопросы он задавал напрасно. Молча взывая о пощаде, она
смотрела на него кроткими, полными слез глазами и не проронила ни звука.
Но когда он пожелал узнать, где в настоящее время находится этот человек, она ответила:
— Он покинул королевство… И сразу поправилась:
— …Францию.
— Эмигрант! — вырвалось у Гамлена.
Она безмолвно взглянула на него, успокоенная и в то же время опечаленная тем, что он создал себе домысел, соответствовавший его политическим убеждениям, и, не имея на то никаких оснований, сообщил своей ревности якобинскую окраску.