Богдан не дождался окончания этой тяжелой сцены и собрался в путь. На прощанье он сказал старику:
– Мы с тобой еще увидимся! Если ты будешь мне нужен, с пришлю к тебе кого-нибудь из хлопов. А чтобы ты знал, что это от меня, хлоп покажет тебе вот этот перстень. Встанем дружно на панов и отомстим им.
Глаза старика загорелись.
– Ой, казаче! – проговорил он. Только бы нашелся атаман, что повел бы на панов, у нас вся деревня как один человек встанет, жен и детей бросим, дома свои пожжем, а панам лихо от нас достанется.
Всюду, где Богдан ни проезжал, он видел насилие, творимое народу. Там у хлопов побрали всех детей в прислугу к пану и, несмотря на то, что в семье и душ, и рабочих рук стало меньше, повинности брали с них те же и те же. В другом месте пчельники обложили пошлиной по числу ульев, хотя и в половине их пчел уже не было: из некоторых ульев пришлось выбрать весь воск, так велики были поборы. В одном селе, где было несколько озер и протекала большая речка, Богдан не мог достать себе рыбы на обед. Оказалось, что еврей-арендатор совсем запретил хлопам ловить рыбу для самих себя, а кто из них был побогаче и желал в праздник иметь рыбу, тому приходилось платить особую пошлину. Это впрочем повторялось почти везде, где был рыбный промысел, с той разницей, что в богатых селах арендаторы за известную плату разрешали крестьянам ловить рыбу в свою пользу. В какой-то деревне Богдан встретил осиротевшую семью; отец и двое его сыновей были повешены арендатором только за то, что они не согласились второй раз идти на барщину. Богдан прислушивался в шинках к речам толпившегося там простого люда и везде говорилось одно и то же:
– Пусть бы только народился атаман казацкий такой, как Гуня или Остраница, уж на этот раз мы бы не сплошали, все бы разом поднялись на панов.
– Братия, – взывали священники, – не отдавайте на поругание веру православную, не давайте нечистым жидам издеваться над церквами!
Хлопы слушали речи своих духовных отцов и готовы были хоть сейчас броситься на панские усадьбы. В двух, трех местах, где насилие превысило всякое терпение, Богдан встретил уже настоящий бунт. Вся деревня или село поголовно отказались слушать жида-арендатора. Мужчины толклись у шинка, пили напропалую, а втихомолку готовили оружие: кто точил старую заржавелую саблю, уцелевшую от казацкого житья, кто доставал, Бог весть, откуда, самопал и прятал в укромном месте, а кто довольствовался только косой или топором, оттачивая их поострее. Женщины плакали, старались припрятать подальше домашний скарб, зарывали в лесах, что получше, уводили и скрывали домашний скот, уверяя арендаторов, что он собою пропал. Всюду ходили темные слухи о том, что на Запорожье собирается войско, только оно пойдет не против татар, а против панов; что украинские казаки собираются тоже на войну, что и регистровые готовы тотчас же пристать к движению, как только объявится атаман казачий.
Богдану невольно приходило на мысль, что он самой судьбой предназначен руководить восстанием.
– Разорву с панами окончательно, – думал он, – что мне и король, препятствовать мне он не будет, а как подниму народ, как увидят во мне силу, сами паны будут со мной заискивать.
Он чувствовал ужу в себе эту силу и всюду, где только мог говорил о королевской грамоте, о том, что король не ладит с панами и разрешил казакам взяться за сабли. Но по временам его мучили сомненья и невольно приходили на память прежние вожди казаков, погибшие в борьбе с панством.
– Но те погибли оттого, что они рассчитывали только на народ, –утешал он себя. – А я сумею повернуть и панов по-своему.
Богдан действовал чрезвычайно осторожно: он объявлял о своих намерениях только тем, кто казался вполне надежным; тем не менее у него набралось порядочно приверженцев и между духовенством, и среди крестьянства и в среде городовых казаков. Они же в свою очередь не сидели сложа руки, а деятельно подготовляли народ.