Я, Колмэйн Фьюри, умею своими руками табуретку сколотить, или там стол обеденный, или кровать спальную. Много что я умею сделать своими руками, потому что нужда заставила научиться, а вот когда засадили меня историю своей жизни писать, так я и не знаю, с какого конца взяться. Но раз уж сам господь бог начал работу с понедельника, так и я с него же начну. Ведь говорят же старики: все, что судьбою положено, случается в будние дни, потому что воскресенье бог создал, чтобы дать человеку покой и отдых.
Вот я и подумал: что из того, что случалось со мной, было для меня важно и что неважно. И вижу, что важное всегда случалось в будние дни. С вашего позволенья, так я и сделаю. Я знаю, что люди рассказы свои делят на части и называют их главами, но я такой премудрости не обучен и боюсь, что только зря напутаю. История моя не больно интересная. Да я б ее в трех словах мог рассказать, разговаривай я с глазу на глаз и знай я нужные слова. Но Полу это не понравится. Ему это покажется мало. Он как заведет свое, как заведет, и придется мне заново все переделывать. Потому раз уж я за это взялся, так постараюсь сделать на совесть, как если бы я делал, скажем, кухонный стол, — выбрал бы дерево, и выстрогал бы его, и выточил бы ножки, и вставил бы их в пазы, и перекладинами б, их связал, и потом уже сверху крышку набил.
Вся моя жизнь прошла на море. Остров наш невелик. Умещается на нем человек сто, и земли на каждого не то чтоб в изобилии, но хватает, — хорошей, плодородной земли, чтоб было где картошку посадить, да овса посеять, да коров пасти, — да еще до скалам растет жесткая трава, овцам самый раз.
В тот понедельник мне исполнилось четырнадцать. Это день моего рождения был. Оттого я так насчет понедельника и запомнил. Стукнет так четырнадцать — и прощайся со школой. Можешь радоваться. Теперь, тридцать лет спустя, вижу я, что радоваться-то было нечего. Надо было мне в школе побольше за книжками сидеть. Знал бы я теперь английский не хуже людей, и не было бы мне совестно на нем разговаривать. И мог бы я беседовать с Полом запросто на его родном языке. И книги мне тоже легче было бы читать — не пыхтел бы я над ними, как теперь. Да чего там жалеть! В тот день у меня голова от счастья шла кругом. Я лежал на зеленой травке на вершине скалы; к ноге у меня была привязана леска. Я удил сайду. Крючок с наживкой болтался где-то футов на сто ниже, среди подводных камней. Каждый раз, как клевало, леска начинала резать ногу, и я вытягивал рыбу. Был конец лета. Небо было синее, и воздух горячий. Но только небо было будто тюлем затянуто, так что синева виднелась словно сквозь дырки. Чаек разморило. Они расселись на скалах и на траве, как жирные утки. Только время от времени встрепенется какая-нибудь из них, полетит над морем, высматривая, что б ей сожрать. Меня начало беспокоить, чего это леска все не режет ногу. Я ее выбрал немного, чтобы проверить наживку. Все было в порядке. Рыбе следовало бы клевать. Но она не клевала. Я снова спустил леску. В чем, думаю, дело? Море было тихое, гладкое, как зеркало, и только заплески тихонько так набегали на берег и откатывались назад. Полагалось бы рыбе клевать. День был — лучше не придумаешь. Между мной и материком пролегло шесть ирландских миль воды. Берег материка был как в тумане. Потом я глянул в открытое море. Помню, мне пришлось еще глаза заслонить — очень уж вода слепила. Сощурившись, я мог разглядеть далеко-далеко в море лодки с нашего острова: маленькие такие, черные, продолговатые крапинки, которые словно повисли между небом и морем.