В характеристике из лицея наряду с положительными моментами отмечалось, что Гарсия Маркес интересуется коммунистическими идеями, читал запрещенный «Капитал» Маркса (Сипакира была своеобразной ссылкой для вольнодумцев-преподавателей, исповедовавших либерализм и даже марксизм) и товарищам давал читать еретическую книгу Нострадамуса «Центурии» (сочетание неплохое для формирования магического реалиста).
Двадцать пятого февраля 1947 года, сдав экзамены (которые непостижимым образом иллюстрировал стихами), Маркес поступил — по настояниям матери — на факультет права Национального университета Колумбии. Но к середине учебного года убедился в том, что поэзия интересует его всё же более юриспруденции. И во время лекций в аудиториях, и на переменах в университетском дворике он читал стихи, поэмы, баллады испанских, французских, английских, немецких, американских, японских поэтов, многое с ходу запоминая, и затем друзьям и девушкам уже декламировал наизусть, что имело успех. По выходным дням, когда лил дождь, он с утра за пять сентаво покупал трамвайный билет и допоздна катался по кольцу, поглядывая в окно, читая книги. Будни он проводил на нудных лекциях, а заканчивал дни в одном из уютных кабачков на главной, Седьмой, каррере, идущей с юга на север. В ту пору там было множество бодег и бодегит, похожих на парижские кафе: «Чёрнаякошка», «Трисосны», «Колумбия», «Мельница», «Астурия». В них, как в парижских кафе 1920-х, увековеченных Хемингуэем в «Празднике, который всегда с тобой», а также Ремарком, Миллером, собирались совсем молодые, как сам Габо, и уже именитые поэты, прозаики, критики, журналисты — Хорхе Рахас, Леон де Грейф, Эдуардо Карранса… Делились новостями, спорили о литературе, много курили, пили. В пансионе Габриель ночевал редко, предпочитая недорогие, но гостеприимные публичные дома, в которых искали вдохновения на завтра многие поэты. Маркес читал стихи проституткам (как за несколько десятков лет до этого на другом конце земли Сергей Есенин «читал стихи проституткам и с бандитами жарил спирт») — его там любили.
Великое для становления художника явление, sine qua non, как говорили древние римляне, то есть условие, без которого невозможно, — окружающая творческая среда. Питательная среда. Важную роль среда сыграла в судьбах Пушкина, Бальзака, Льва Толстого, Тургенева, Бунина, Чехова, Хемингуэя…
Однажды прохладным августовским утром, после бурной ночи зайдя в кафе «Астуриас» поправиться чашкой кофе с ромом, Хорхе Саламея, непререкаемый в Боготе авторитет для начинающих литераторов, заговорил с Габриелем об «одном потрясающем австрийском писателе, непохожем на всё, что было прежде», авторе романов «Америка», «Процесс», «Замок» Франце Кафке. Саламея пересказывал эпизоды произведений с таким восторгом, что, придя в университет, на первой же лекции Габриель стал спрашивать товарищей, нет ли у кого хоть чего-нибудь этого Кафки. Однокашник из богатой семьи Хорхе Альваро Эспиноса вечером в пансионе дал ему книгу «Превращение». (По другой версии, Кафку он всё-таки читал ещё в школе.)
«Мне было девятнадцать, — вспоминал Маркес, — придя в свою комнату в пансионе, я сбросил пиджак, ботинки, лёг на кровать, открыл книгу, которую дал однокурсник, и прочёл: „Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лёжа на панцирно-твёрдой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделённый дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами. Что со мной случилось? — подумал он. Это не было сном…“ „Чёрт побери! — подумал я, почувствовав дрожь во всём теле, и закрыл книгу. — Ведь именно так говорила и моя бабушка! Значит, такое возможно в литературе! А коли так — это по мне. Я тоже буду так делать“. Я-то был уверен, что подобное в литературе не дозволено, что литература совсем другая, академическая и рационалистическая. И я сказал себе: если можно выпустить джина из бутылки, как в „Тысяче и одной ночи“, и можно делать то, что делает Кафка, значит, существует иной путь в литературе. В ту ночь я окончательно понял, что был прав, не пойдя по пути, по которому направлял отец: он хотел, чтобы я стал врачом, фармацевтом или священником, которые „живут лучше всех“».