Блуд труда (1994-2002) - страница 16

Шрифт
Интервал

стр.

Не тронь мои кружочки. Но мне-то кажется, что все обстоит ровно наоборот. Что, попав в Свет (потому что никакого покоя, как легко догадаться, не бывает), Мастер решительно охладел к этому своему произведению. Охладел настолько, что вспоминать противно. И теперь всеми силами препятствует тем, кто пытается заново рассказать эту темную историю средствами самого массового из искусств. А уж кто попал в Свет, у того серьезные возможности. Так что экранизации «Мастера», судя по всему, не будет никогда. Я не люблю эту книгу, хотя высоко ценю ее. Такое бывает. Скажем, «Воскресение» нельзя не ставить очень высоко, но любить - увольте, тоже почти невозможно. Это же касается, допустим, прозы Мережковского. Или, чего там, Чехова - есть люди, я сам из них, которые признают все его достоинства, а полюбить не в силах. Это чужое. Хотя Чехов мне все-таки стократ ближе Булгакова - даром что Булгаков, сдается мне, как драматург ничем ему не уступает, а то и… молчу, молчу. Обычно между нами и писателем стоит еще и орда читателей-почитателей, способных скомпрометировать неумеренными восторгами кого угодно. Мало ли мы знали девушек с черным лаком на ногтях, с неизменными тонкими шрамиками на запястье, с экстравагантными манерами (одна курит вересковые трубки, другая носит рваные юбки), с роковым, хотя и очень провинциальным обаянием,- и все они были Маргариты, и все называли себя ведьмами, и все бегали отмечать булгаковский день рождения в нехороший подъезд, и исписывали его стены фразами вроде «Я жду тебя, Воланд!» Я не хочу тут вставать в позу оскорбленного пуританина, которого не устраивает булгаковское заигрывание с нечистой силой. Все мы с ней заигрываем по десять раз на дню, и с точки зрения самого ортодоксального богословия роман Булгакова ничуть не более сомнителен, чем, допустим, гетевский «Пролог на небе», где Господь так и говорит Мефистофелю:
«Из духов отрицанья ты всех мене Бывал мне в тягость, плут и весельчак».
Мне случалось встречать таких хулителей Булгакова (разумеется, с позиций нравственно-религиозных), что стоять рядом с ними - и то было как-то греховно, веяло слегка серой; так что дело, конечно, не в религиозной или этической сомнительности этой увлекательной книжки, а в некоторой ее, как бы сказать, масскультовости. Эдуард Лимонов, человек с чутким врожденным вкусом, в своей недавно законченной книге «Священные чудовища» прямо отмечает некоторую пошловатость «Мастера», его потакание обывателю. Когда в одной книге сводятся Христос и коммунальные кальсоны, всегда есть шанс, что метафизическая, высокая проблематика перетянет коммунальную в иной регистр,- но чаще случается наоборот: кальсоны компрометируют тему Христа, утаскивают ее в быт, в социальную сатиру, в анекдот. По мысли Лимонова, с которым я тут совершенно согласен,- «Мастер» действительно льстит среднему советскому читателю, сервируя ему в масскультовом, чрезвычайно упрощенном варианте один из величайших конфликтов в истории мировой культуры - и это не конфликт художника и власти, а, поднимай выше, спор Христа с Пилатом. Место этой книги - в одном ряду с двумя другими бесспорными шедеврами, а именно с дилогией об О.Бендере. Этот обаятельный злодей гораздо ближе к Воланду, чем реальный Сатана: проделки Воланда в Москве - именно бендеровские, мелкие, и аналогии тут самые прямые. Свита Бендера - Балаганов, Паниковский и Козлевич - весьма точно накладывается на свиту Воланда: Азазелло, Бегемот и Коровьев. И то, и другое сочинение успешно разошлось на цитаты - «Сижу, никого не трогаю, примус починяю», «Знаете ли вы, что такое гусь?», «Никогда не разговаривайте с неизвестными», «Ключ от квартиры, где деньги лежат», «Догадался, шельмец. Всегда был догадлив», «Придется переквалифицироваться в управдомы»… Тридцатые годы располагали к этакой инфернальщинке, к мистике летних ночей. Шла очаровательная двойная жизнь: в дневной - все героически вкалывали, строили метро, пили газировку; в ночной - устраивались таинственные приемы после спектаклей, послы принимали московскую богему, столы сверкали сервировкой, серебром, хрустальными гранями… «Мастер и Маргарита» - очень точная книга, этого не отнять; отпечаток того времени - чудовищного и неотразимо обаятельного - на ней есть. И, как это время, она так же обаятельна - и также чудовищна; художник, конечно, не в ответе за поклонников, а все-таки тот факт, что книгу обожает определенный контингент, о ней говорит вполне красноречиво. Книгу Булгакова очень любят пошляки. Они-то и растаскивают ее на цитаты. И что ни говори, а есть, есть пошлость в этом превосходном, кто бы спорил, романе. Она, разумеется, не в черноватом булгаковском юморе и даже не в откровенно фарсовых сценах вроде раздевания в варьете. Тут все как раз отлично. Пошлость - в некоей генеральной интенции: в допущении самой мысли о том, что некто великий и могучий, творящий зло, доброжелательно следит за нами и намеревается сделать нам добро. Что интересно, в жизни Булгаков этот соблазн преодолел. А в литературе - нет. Есть в его романе хрестоматийная, но неполная фраза: «Никогда ничего не просите у тех, кто сильнее вас. Сами придут и все дадут». Следовало бы только добавить: но и тогда не берите. В трагической жизни Булгакова было три соблазна, два из которых он преодолел героически, а третий, быть может, и непреодолим. Я отметаю примитивные, мелкие искушения - вроде того, чтобы принять Советскую власть: он был интеллигент, умница, он по самому составу крови не мог принять это царство хамства. Сохранившийся его дневник наглядно демонстрирует, что уже к двадцать шестому году его окончательно достали склоки вождей, их провинциализм, самодовольство и весь советский идиотизм московского разлива. Тут-то и подстерегал его первый соблазн, перед которым, случалось, не могли устоять и более зрелые люди: соблазн интеллигентского «подкусывания соввласти под одеялом», как называл это он сам. Единственной газетой, регулярно его печатавшей, была сменовеховская «Накануне» - но из дневника видно, как он ненавидел этот круг: подхихикиванья, пересмешки, тайная фронда при явной и подчеркнутой лояльности… Круг «Никитинских субботников», где он регулярно бывал и читал, тоже не устраивал его. Тут все дело в масштабе личности и таланта - а задуман он был первостатейным писателем, исключительной фигурой, быть может, чеховского ранга. Людям этакого масштаба тесно в любых кружках, особенно в таких, где занимаются мелочной фрондой. Собственно, по идеологии своей ранний Булгаков был чистым сменовеховцем - то есть убедился в крахе белого дела и предпочитал восстановление империи руками большевиков, еще не понимавших собственной задачи, но уже приступивших к ее решению. Однако, скажем, Алексея Толстого эта новая империя устраивала, а для Булгакова в ней слишком воняло. Разочаровавшись в противниках этой власти, а попутно никогда не будучи очарован ее размахом и безвкусицей, он принимает единственно возможное решение - уехать; но его не выпускают. И тут начинается второй соблазн: соблазн не то чтобы сделаться государственным писателем (этого и не предлагали, зная, с кем имеют дело), а признать, одобрить, способствовать восстановлению империи на новых началах… Вы же видите: мы уже не те оголтелые революционеры, что раньше. Мы смотрим «Дни Турбиных» и вполне готовы выпустить «Бег», если вы один-два сна допишете. Нам даже снятся хмелевские усики. Серьезно, Сталин так и сказал обалдевшему Хмелеву, еще не смывшему грим Алексея Турбина: «Мне даже усики ваши снятся». Любовь, да и только. Самое страшное было - что на глазах Булгакова вдруг одна за другой полетели головы его злейших врагов. Его топтали когда-то Афиногенов и Киршон, его животной ненавистью ненавидел Авербах - люди не просто ограниченные, но откровенно, вызывающе бездарные, от которых вдобавок разило самой что ни на есть доподлинной местечковой местью, ненавистью не только к России царской, но к России как таковой. Добро бы это были благородные разрушители, ангелы мщения, предсказанные Серебряным веком,- нет, это были графоманы; и в том-то и заключается ужасная ирония истории, что великие отмщения осуществляются руками людей, которые во все времена считались бы нерукопожатными. Казнь осуществляется не ангелом, но палачом. Булгаков это прекрасно понимал. И тут вдруг палачи - Авербах, Киршон, чуть более симпатичный Афиногенов, орды рапповских теоретиков, борцы с формализмом, буржуазностью, попутчиками и пр.,- начинают гибнуть на его глазах! Восторг, который испытывали попутчики, можно сравнить лишь со злорадством давних врагов НТВ, на глазах у которых - совершенно, кстати, заслуженно!- разваливали империю медиа-шантажа, выстроенную Гусинским. К сожалению, некоторые попутчики в голос завыли о своей полной поддержке новой государственной политики в области литературы. Ошибка Авербаха была в том, что он не успел провозгласить себя светочем свободы слова - да и время было другое. В быту и Елена Сергеевна, и сам Михаил Афанасьевич не удерживались от известного злорадства. «Все-таки есть Бог»,- записывала в дневник жена Мастера. Но, слава Богу, в хоре улюлюкающих и ликующих булгаковского голоса не было. Он удержался от крика «Ату его!» и даже посочувствовал Киршону. Больше того: он был твердо убежден, что вопросы литературы не решаются расстрельными методами. Однако от третьего соблазна он защищен не был: крупный писатель - почти всегда государственник. По крайней мере он взыскует государственного признания, рассчитывает на него, полагая себя фигурой, в чем-то равной правителю. Он может колебать трон этого правителя, как Лев Толстой, или хочет советовать ему (как тот же Толстой, как Достоевский, почитавший за честь посещать Зимний дворец и общаться с наследниками) - но так или иначе почти никогда не мыслит себя вне этой системы координат. И Булгаков не был исключением. Ему казалось, что они со Сталиным единомышленники. Что Сталин прислушивается к его голосу, внимательно читает его письма, снисходит именно к его просьбам. Что снятие «Мольера» и запрет на выезд за границу - лишь уступка необходимости, и уж по крайней мере даже такой запрет есть некий знак повышенного государственного внимания. Булгаков понял, что от него ждут перековки; он решил подыграть - и заплатил за это жизнью. Не нам говорить о чьем-либо конформизме: мы живем во времена, когда подлость стала нормой, а норма как таковая упразднилась, и потому очень немногие сумели выйти чистыми даже из такого сомнительного горнила, каким были девяностые. Что сделал бы сталинизм с большинством ныне активно действующих писателей и художников, не говоря уж о политиках,- я предсказывать не берусь: если находятся авторы, которые искренне полагают, будто нынешнее состояние страны есть нормальная плата за их творческую свободу,- надо ли сомневаться, что нашелся бы не один миллион апологетов сталинизма, искренне полагающих, что «отдельные перегибы» не заслоняют величественной цели? И потому «Батум» - это не слабость Булгакова: он всей предшествующей жизнью доказал, что в-чем-в-чем, а в трусости его не упрекнешь. «Батум» - вера художника в то, что он может быть нужен государству; соблазн, о котором Пастернак - тоже не всегда умудрявшийся выстоять - сказал точнее всех:

стр.

Похожие книги