1. Арон не подчинялся правилам. Местечковая интеллигенция могла простить агроному ковыряние в мертвой почве, но не прощала пренебрежения, неявок на сходки, неучастия в перепалках, непочтения к старикам.
2. Управители ротшильдовскими делами, командиры сельхозугодий, считали Арона своим наемным, чей нос не должен бы реять выше, чем указано и привычно. Он брал арабов к себе работать и, что много хуже, – платил им вровень.
3. Руководители официальных общинных организаций, называвшихся боевыми, дорожили своим оружием, уникальностью положения, не хотели ничем делиться. Ревность к связям Арона в Лондоне и в английских частях в Каире привела активистов “Нили” к перестрелкам с еврейской стражей.
4. Главная же беда состояла в том, что агония Турции была явной, но и сила ее – огромной. Лидеры поселенцев боялись, что турки не станут тщательно разбираться и, узнав о шпионской группе, станут сразу сажать и вешать, без разбора и сожаленья.
С последним Хаим не очень спорил, но опять понимал по-своему. Сонное царство пора будить. Все с ума сошли на своей земле, в ожидании урожая, а его пожрет саранча с жарою, а не будет вашего урожая, ибо на весь этот чертов Израиль – может, только один Арон и умеет сажать пшеницу. Да и тот возглавил свою бригаду. Война идет уже третий год
– англичане стоят в Египте, арабы бегают по пустыне без особого, впрочем, толка. И только мы тут заняты выживанием. Турки вырезали армян. Говорят, их били, держали в ямах, загоняли в церкви и поджигали. Если кто-нибудь хочет стать армянином, можно дальше строить, пахать и сеять. Если кто-то хочет пахать и сеять, то пора поднимать восстание.
2001
Видишь ли, Юра… – скажу себе, – видишь ли, Юра. Он же – Жора,
Егор, Георгий. Как меня только не звали в детстве, я сносил имена покорно. Я носил имена неброско и привычно, как куртку-бобочку.
Сейчас, когда моя собственная, не такая уж долгая, но, воистину, – как хотелось, жизнь пружиной идет к концу, я, конечно же, понимаю, что наш усталый с годами дед, с вечно мятыми врозь губами, на которых к обеду крошки завтрака подсыхали, да и сам он – сох на полу, на стуле, на завалинке, если летом, возле печки – зимой, в одежде, просыпаясь от наших криков, чтоб состроить дурную рожу, словно выплеснуть из-под носа синий в рытвинах свой язык, – был в рассказах своих чудовищно, по-вчерашнему романтичен, проще говоря – врал.
Это редкостный вид вранья – шкаф семнадцать в моей коллекции. Мы не знаем, сколько осталось времени, но я все же попробую объяснить – только надо сменить тональность. Стиль, манеру, походку, голос – “не перечить матери, сучья четверть!” – и, насколько можно, начать с начала.
В конце пути начало штормить. Хаим скрылся в своей каюте и следил, как медленно, по часам, на него накатывала тошнота. Такое унылое, почти научное, наблюдение за собой, стало вечным его приемом, помогло выживать в пустыне, погружало в анабиоз.
Именно так созревали внутри решения. Еще минуту назад их не было, а минуту спустя – казалось, что избранный путь давно овладел им, и тело лишь ждет приметы, знака, символа, чтоб собраться, оглядеться по сторонам: серные спички и документы, мне инструмент собирать недолго, – рот закрыл и пошел.
1905
Первый раз это было в хедере. Муха ползла по его запястью. Накануне
Девятого Ава все бубнили себе под нос из истории храма и про войну.
Как и положено в эти дни, газеты печатали о печальном, но плохие новости по местечку расходились быстрей газет. Дома новости разливались. Порт-Артур разливался чаем на отцовские, в штопку, бриджи. О побоище в Кишиневе соседский Мойше орал в окно, когда мать поднимала белье над тазом, – сердце дрогнуло, таз упал, и мыльных вод голубой Дунай понес волной корабли ботинок.
По ночам он терпел суету томлений, подрагиваний, икот, спрятав себя меж простынкой и покрывалом, еще хранившими тайный запах деревянного сундука, в котором колена назад отдавали дань, а поколения спустя – приданое. По ночам дьявол приходил искушать его небогатым своим арсеналом: повторным видением нижней юбки торговки, упавшей вчера с крыльца, закопченным от папиросной сызи низким голосом Евы Блюм, социалистки, иногда навещавшей город, и, собственно, стойкостью и огнем в полных несбыточной жизнью чреслах.