Блаженной памяти - страница 61
Октав не без смущения вспоминает, как по всегдашнему обыкновению поэтов шантажировал друга: «Поверьте, благодаря моим книгам вы будете жить, пока буду жить я сам». Точно так же, только в выражениях более проникновенных, обещали своим друзьям бессмертие Шекспир и старик Феогнид. Шекспир имел на то право. Но даже и Феогнид исполнил свое дерзкое обещание, ведь некоторые эрудиты, такие, как Октав, все еще его читают... Но сам Октав, бельгийский дворянин, заносящий на бумагу свои одинокие раздумья? «Я так ясно вижу, какую крохотную точку на земле мы образуем! Я так хорошо понимаю, сколь ничтожны мы в череде веков! Я рушусь в собственное ничто. И когда вы случайно видите меня в черном фраке, помните, я в полной мере ощущаю, сколь смешно так выряжаться, когда у души нет других крыльев, кроме фалд фрака». Кто вспомнит об Октаве через сто или даже через пятьдесят лет?
И вот он вытянулся на постели и в воображении рисует себе свою будущую агонию, заранее пытаясь ощутить собственную смерть. Нет, не предсмертные муки, о которых с содроганием думает его мать, не разрушение и гниение плоти, которое пугало и притягивало его во фресках Кампо Санто в Пизе, даже не забвение, предполагающее, что остаются живые, которые могут забыть, но тьму, ничто, всеобъемлющее отсутствие. Случалось, Октав признавался своему юному брату, что боится умереть. «Чего бояться? — величаво отвечал Ремо, вообще всегда такой нежный. — Ты — ничто. Существует один только Бог». Но Бог Ремо, Октав это знает, уже не прежний Милосердный Господь их деревенской церкви и детских лет; это неразличимое Существо, подобное океану своей бесформенной и зыбкой, инертной и яростной массой, перед которой Октав испытывает только что-то вроде священного изумления. Он не любит Существо с большой буквы, он любит живые существа. Октав вспоминает свои лодочные прогулки на Капри, когда в этом опасном плавании он вверял свою жизнь ловкости маленьких гребцов Марина Гранде. Если бы лодка пошла ко дну, течение в конце концов выбросило бы тела детей и его самого на какой-нибудь островной пляж. Как оплакивали бы своих ребятишек итальянские матери, как молились бы за них... А за него стал ли бы кто-нибудь молиться? Но все равно — дети увлекли бы его душу к Господнему престолу... Пожалуй, с таким концом можно примириться. Но чувствовать смерть рядом с собой под пологом собственной кровати... Зажечь что ли лампу, почитать какого-нибудь философа, поэта, сочинения какого-нибудь Святого?.. Октав все их знает наизусть... Лучше перетерпеть, уподобясь обитателям леса, которые сумрачной зимой не нуждаются в охраняемом собаками доме, в комнате, где есть фортепиано и книги... Ухватиться бы за какую-нибудь мысль, за образ, который не был бы отравлен болью или сомнением... Если Жозе приедет завтра, как обещал, Октав зажжет в его честь бенгальский огонь на опушке леса, на краю болота... Бенгальский огонь... В охваченном дремотой сознании Октава звучит народная мелодия; приходит воспоминание о прогулке — то ли он совершил ее на самом деле, то ли видел во сне... Со двора трактира, где танцуют юноши и девушки, доносится знакомая музыка... Как печально, пустынно, заброшено все вокруг... Серые сумерки... Там и сям разбросаны одинокие домишки, в стеклах которых изредка блеснет запоздалый косой луч, здесь живут старики, которые не танцуют... Холодно, продрогшие собаки, поджав хвост, бегут за ним по пятам. Нищий старик подбирает валяющийся на дороге кремень — наточить косу... Наточить косу... «