Я истинно сочувствую народному журналу и надеюсь, что вы отчасти согласитесь со мною, и потому говорю все это. Но знаю тоже, что 0,999 сочтут мои слова или просто глупостью, или желанием оригинальничать, тогда как я, напротив, в издании дамами журнала для народа - дамами, и думающими, и говорящими не по-русски без желания справиться с тем, понимает ли их народ вижу самую странную и забавную шутку.
Я сказал: понятности достигнуть очень легко, с одной стороны - стоит только в рукописях читать и давать читать народу, но, с другой стороны, издавать журнал понятный - очень трудно. Трудно, потому что окажется очень мало материала. Будет беспрестанно оказываться то, что статья, признанная charmant в кругу редакции, как скоро прочтется в кухне, будет призвана никуда не годной, или что из 10-ти листов слов окажется дела 10 строк" (*).
(* "Тобольские губ. ведомости" 1893 года, No 26. *)
Редакция "Тобольских ведомостей", печатая это письмо, прибавляет от себя, что Л. Н-ч оказался совершенно прав: журнал вышел ниже всякой критики; в нем большею частью печатались статейки, переведенные с английского, на безграмотном русском языке, и журнал просуществовал недолго.
Следующий документ показывает нам, что Л. Н-ч в то время серьезно задумывался о реформе русского языка в смысле народности.
В марте 1873 г. он пишет Н. Н. Страхову:
"Вы меня задели за живое, любезный Николай Николаевич. Мне стало грустно после того, как я прочел. Как и всегда, вы попали прямо на узел вопроса и указали его. Вы правы, что у нас нет свободы для науки и литературы, но вы видите в этом беду, а я не вижу. Правда, что ни одному французу, немцу, англичанину не придет в голову, если он не сумасшедший, остановиться на моем месте и задуматься о том - не ложный ли прием, не ложный ли язык тот, которым мы пишем и я писал, а русский, если он не безумный, должен задуматься и спросить себя: продолжать ли писать поскорее свои драгоценные мысли, стенографировать или вспомнить, что и "Бедная Лиза" читалась с увлечением кем-то и хвалилась, и поискать других приемов языка. И не потому что так рассудил, а потому что противен этот наш теперешний язык и приемы, а к другому языку и приемам (он же получился народный) влекут мечты невольные. Замечание Данилевского очень верно, особенно в отношении науки и литературы так называемой, но поэт, если он поэт, не может быть несвободен, находится ли он под выстрелами или нет. Всякий человек так же свободен встать или не встать с постели в безопасности в своей комнате, как и под выстрелами. Можно оставаться под выстрелами, можно уйти, можно защищаться, нападать. Под выстрелами нельзя строить, надо уйти туда, где можно строить. Вы заметьте одно. Мы под выстрелами, но все ли? Если бы все, то и жизнь была бы так же нерешительна, дрянна, как и науки и литература, а жизнь тверда и величава, и идет своим путем, и знать не хочет никого. Значит, выстрелы-то попадают только в одну башню нашей дурацкой литературы. А надо слезть и пойти туда ниже, там будет свободно. И опять случайно это "туда ниже" есть народность. "Бедная Лиза" выжимала слезы, и ее хвалили, а ведь никто никогда уже ее не прочтет, а песни, сказки, былины, весьма простые, будут читать, пока будет русский язык. Я изменил приемы своего писания и языка, но, повторяю, не потому что рассуждаю, что так надобно, а потому что даже Пушкин мне смешон, не говоря уже о наших... а язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может сказать поэт, мне мил. Язык этот, кроме того, - и это главное - есть лучший поэтический регулятор. Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное - язык не повторит, а наш литературный язык без костей, так на нем что хочешь мели все похоже на литературу. Народность славянофилов и народность настоящая две вещи столь же разные, как эфир серный и эфир всемирный, источник тепла и света. Я ненавижу все эти хоровые начала и строи жизни, и общины, и братьев славянских, кем-то выдуманных, а просто люблю определенное, ясное, красивое и умеренное и все это нахожу в народной поэзии, языке и жизни и обратное в нашем" (*).