Снег – ложный саван, огромная пустая идеограмма, где я разгадывала бесконечность ощущений, которые хотела подарить моей возлюбленной.
Меня не волновало, было ли мое желание невинным.
Я просто чувствовала, что снег делал Елену еще неотразимее, тайну – еще трепетнее, а материнские наставления – невыносимее.
Никогда еще весну не ждали с таким нетерпением.
Нельзя доверять цветам.
Особенно в Пекине.
Но коммунизм был для меня историей с вентиляторами, я знала о лозунге Ста цветов [30] не больше, чем о Хо Ши Мине или Витгенштейне.
Все равно с цветами предупреждения не действуют, всегда попадаешь впросак.
Что такое цветок? Огромный член, который вырядился франтом.
Эта истина известна давно, но это не мешает нам, наивным дурачкам, слащаво рассуждать о хрупкости цветов. Доходит до того, что глупых воздыхателей называют «голубыми цветками», то есть сентиментальными романтиками, что так же нелепо, как обозвать их «голубыми членами».
В Саньлитунь было очень мало цветов, и они были невзрачны.
И все же это были цветы.
Тепличные цветы красивы, как манекенщицы, но они не пахнут. Цветы в гетто были безвкусно одеты: иные выглядели убого, как крестьянки в городе, другие нелепо разряжены, как горожанки в деревне. Казалось, им всем тут не место.
Но если зарыться носом в их венчик, закрыть глаза и заткнуть уши, хочется плакать – что там такое внутри какого-то цветка с пошлым запахом, что может так волновать? Почему цветы вызывают ностальгию и будят воспоминания о садах, которых мы никогда не видели, о царственной красоте, про которую никогда не слышали? Почему «культурная революция» не запретила цветам пахнуть цветами?
Под сенью гетто в цвету война наконец возобновилась.
Лед тронулся во всех смыслах слова.
В 1972 году взрослые подчинили войну своим правилам, и нам это было глубоко безразлично.
Весной 1975 года они все разрушили. И это разбило нам сердце.
Едва лед растаял, едва завершились наши принудительные работы, едва мы возобновили войну в экстазе и неистовстве, как возмущенные родители возроптали:
– А как же перемирие?
– Мы ничего не подписывали.
– Так вам нужны подписи? Прекрасно. Предоставьте это нам.
Это уже просто не лезло ни в какие ворота.
Взрослые сочинили и отпечатали на машинке высокопарный и путаный мирный договор.
Они посадили генералов двух враждующих армий за «стол переговоров», где договариваться было не о чем. Затем прочли текст вслух на французском и немецком – ни тот ни другой мы не поняли.
Мы имели право только подписать.
От такого унижения, пережитого сообща, мы почувствовали глубокую симпатию к своим врагам. И было видно, что наши чувства взаимны.
Даже Вернеру, из-за которого была затеяна эта пародия на перемирие, было противно.
В конце опереточного подписания взрослые посчитали приличным выпить за это по бокалу газировки из настоящих фужеров. Вид у них был удовлетворенный, они улыбались. Секретарь посольства Восточной Германии, приветливый, плохо одетый ариец, спел песенку.
Вот так, сначала отобрав у нас войну, взрослые отобрали у нас мир.
Нам было стыдно за них.
Как ни странно, итогом этого искусственного мирного договора стала взаимная страсть.
Бывшие враги упали в объятия друг друга, плача от ярости и обиды на взрослых.
Никто и никогда еще так не любил восточных немцев.
Вернер рыдал. Мы целовали его: он предал нас, но то было на прекрасной войне.
Плеоназм: это связано с войной – значит, это прекрасно.
Мы уже чувствовали ностальгию. Мы обменивались по-английски чудесными воспоминаниями о битвах и пытках. Это было похоже на сцену примирения из американского фильма.
Первое, нет, главное, чем нам предстояло заняться, – это найти нового врага.
Но не просто первого встречного, у нас были свои критерии отбора.
Первый – географический: враги должны жить в Саньлитунь.
Второй – исторический: нельзя драться с бывшими союзниками. Конечно, нас всегда предавали только свои, конечно, нет никого опаснее друзей – но нельзя же напасть на своего брата, нельзя напасть на того, кто на фронте блевал рядом с тобой и справлял нужду в тот же бак. Это значило погрешить против здравого смысла.