При виде ее восхитительного носика у самого Паскаля отшибло бы память.
Овал щек был очарователен, но хватало одного взгляда на идеально очерченный рот, чтобы понять, что эта девочка злая.
Ее тело было гармонично и совершенно: плотное и нежное, по-детски лишенное выпуклостей, а силуэт такой неправдоподобно четкий, словно ей хотелось ярче выделиться на экране мира.
«Песнь песней» по сравнению с описанием красоты Елены годилась лишь для инвентаризации мясной лавки.
С первого взгляда становилось ясно, что любить Елену и не страдать так же невозможно, как изучать французскую грамматику без учебника Гревисса [25] .
В тот день на ней было платье с белой английской вышивкой, какие бывают только в кино. Я бы сгорела со стыда, если бы мне пришлось так вырядиться. Но Елене была чужда наша система ценностей, и в этом платье она выглядела как ангел, украшенный цветами.
Она вышла из машины, не заметив меня.
Примерно так же она держала себя весь год, который нам предстояло провести вместе.
Окружив себя мистификациями, Китай породил и свои стилистические законы.
Небольшой урок грамматики.
Правильно говорить: «Я научился читать в Болгарии» или «Я встретил Евлалию в Бразилии». Но было бы неверным сказать: «Я научился читать в Китае» или «Я встретил Евлалию в Китае». Говорят: «В Китае я научился читать» или «В Пекине я встретил Евлалию».
Нет ничего коварнее синтаксиса.
И в данном случае это очень важно.
Так, неправильно говорить: «В 1974 году я высморкался» или «В Пекине я завязал шнурки». Нужно хотя бы добавить «в первый раз» – иначе фраза режет слух.
Неожиданный вывод: китайские повести рассказывают о столь удивительных вещах по причинам прежде всего грамматическим.
А когда к синтаксису примешивается мифология, это радует стилиста.
И если соблюдены требования стиля, можно рискнуть написать следующее: «В Китае я познала свободу».
Истолкование этого скандального заявления: «В чудовищном Китае времен «банды четырех» я познала свободу».
Истолкование этой абсурднейшей фразы: «Я познала свободу в тюремном гетто Саньлитунь».
Извинением столь шокирующему высказыванию может служить лишь его истинность.
В этом кошмарном Китае иностранцы-взрослые чувствовали себя подавленно. Их возмущало то, что они видели, а то, чего не видели, возмущало еще больше.
Зато дети были довольны.
Страдания китайского народа их не волновали.
Быть загнанными в бетонированное гетто с сотнями своих сверстников казалось им счастьем.
Я сильнее других ощущала эту свободу. Я только что приехала из Японии, где провела несколько лет и ходила в японский детский сад – это было все равно что служба в армии. Дома за мной присматривали гувернантки.
В Саньлитунь никто не следил за детьми. Нас было так много в таком тесном пространстве, что это казалось излишним. И по неписаному закону родители, прибывая в Пекин, предоставляли своих отпрысков самим себе. Вечерами взрослые, чтобы не впасть в депрессию, уходили куда-нибудь развлекаться, а нас оставляли одних. Со свойственной их возрасту наивностью они полагали, что мы устанем и в девять ляжем спать.
Каждый вечер мы отряжали кого-нибудь следить за родителями и предупреждать об их возвращении. Тут все бросались врассыпную. Дети мчались каждый в свою камеру, одетыми прыгали в кровать и притворялись, что спят.
Потому что ночью война была прекрасней всего. Крики испуганных врагов громче звучали в темноте, засады становились более хитроумными, а роль разведчика – проливать свет – приобретала еще больший светоносный смысл: на своем иноходце я чувствовала себя живым факелом. Я не была Прометеем, я была огнем и похищала себя самое. С восторгом наблюдала я, как мой огонек украдкой пробегал по темным китайским стенам.
Война представлялась нам благороднейшей из игр. Само это слово звенело, как сундук с сокровищами. Его взламывали, и наши лица озарялись сиянием дублонов, жемчуга и драгоценных каменьев, но больше всего здесь было неистовой ярости, благородного риска, грабежей, вечного террора, и, наконец, дороже всех алмазов были воля и свобода, которые свистели в ушах, превращая нас в титанов.