Он вошел к ней на чердак, шепотом окликнул ее по имени. Она не ответила. Он присел на краешек кровати. Ее черные глаза были устремлены на него. Как будто Ээва-Лиса, сосредоточенно глядя на Юханнеса, хотела получить ответ или попросить его о чем-то, оставаясь в то же время начеку. «Точно я был посланцем Юсефины, женщины, которая ненавидела ее до глубины души и которую она называла своей матерью, хотя та была ее смертельным врагом».
Вот так он пишет. В этом смысле все его тексты в библиотеке «Наутилуса» — милосердные заклинания. Но я больше на обман не поддаюсь.
У нее черные глаза, черные волосы, ногти обкусаны. Я знаю, он любил ее.
Она дышала беззвучно — и молчала. Тогда он протянул ей кусочек сахара. Она не пошевелилась, не взяла. Он ждал с вытянутой рукой.
Снаружи, в летней ночи, нежно шелестели листья осин, беспокойно, но не предвещая опасности. Однако Юханнес пишет только о глазах Ээвы-Лисы.
Он знал, что она хочет спросить. Он протянул руку. Почти незаметно она отвернулась. Он поднес сахар ближе, прижал к ее губам. Губы сухие, чуть потрескавшиеся, дыхание беззвучно. Плотно-плотно прижимал он сахар к ее губам.
И вот наконец увидел, как ее губы тихо раздвинулись, совсем чуть-чуть, но вполне достаточно, чтобы он смог это заметить, — кончиком языка она осторожно лизнула белый разлом сахара.
«Есть всего три типа людей: палачи, жертвы и предатели.
Палачей и жертв понять очень просто. Предателям приходится хуже. Мне иногда кажется, что каждый человек хоть раз в жизни вынужден стать предателем. Тогда и самых отъявленных сквернавцев легче понять. Им приходится хуже всех. Но, побывав в их шкуре, лучше знаешь, что такое человек, и тогда можно их защищать».
III
Через полгода после того, как мы с Юханнесом появились на свет, умер папа, ну, тот самый, кто был отцом по крайней мере одного из нас.
Думали, аппендицит. Но оказалось нечто другое, наследственная болезнь, встречавшаяся главным образом в деревнях северной части Норрланда, порфириновая болезнь. Она передавалась по наследству, внутренняя корневая нить, которой смерть связывала поколения. Поскольку болезнь была такой необычной, ее всегда принимали за аппендицит и лекарства прописывали соответствующие или делали операцию; поэтому-то и кончалось почти всегда смертельным исходом, коли речь шла о порфириновой болезни.
Это он построил зеленый дом и пожарную лесенку приладил.
Один из нас, Юханнес или я, носит в себе отпечаток этой болезни. А хотели носить его оба. Наследие смерти, позволявшее нам жить. Многие не знают своих отцов. Но чтобы мать не знала, ее ли это ребенок, — очень даже непривычно.
Для нас с Юханнесом тоже все было непривычно.
Странное возникает чувство, когда тебя обменивают. У тебя не остается ничего, кроме надежды, что ты унаследовал хотя бы болезнь, крошечный отпечаток смерти в жизни, чтобы можно было выжить. Наследство, самое что ни на есть незатейливое, чудную хворобу, ту, что позволяет держаться вместе, хоть жизнь и пыталась разлучить.
Надо быть поосторожнее. Ведь с того дня, как я обнаружил Юханнеса в подводном корабле, речь идет и о моей жизни тоже.
События на лестнице произошли в декабре 1944 года. Так получилось, что я это знаю совершенно точно. Тогда-то у него и отняли Ээву-Лису.
Ее собирались отослать прочь.
Все, что не причиняет боли, документально зафиксировано — от формы лестницы до того, где стояло отхожее ведро. И как она орала сверху вниз на Ээву-Лису, чтобы та убиралась.
Не объясняя почему. Просто поразительно, что он не замечает, как смертельно, как страшно напугана Юсефина Марклюнд. Невероятно, насколько человек может быть слеп — не увидеть это сморщенное, перекошенное от ужаса лицо.
Сразу видно, каким фальшивым становится сам тон, когда он врет про нее.
Сейчас, скоро.
Ничего странного в том, что человек боится. Все боятся. И говорят тогда: сейчас, скоро, — втайне надеясь, что однажды будет слишком поздно.
Я уехал далеко-далеко после того, что случилось с Ээвой-Лисой, и шестнадцати суток, которые я провел с ней в пещере мертвых кошек. И с тех пор прошло много лет, я немало причинил горя самому себе, и другим тоже. Мысли о Юханнесе и Ээве-Лисе долго вызывали у меня резкую, жгучую боль, как песчинка в глазу, и потребовалась чуть ли не целая жизнь, чтобы понять — именно эта болевая точка и доказывала, что я еще живу. И что я все-таки какой-никакой, а человек.