Не то чтоб долго я стоял думал, просто вдруг стряхнулась поволока с глаз и увиделась неестественность, ложность…
— Кончай, — перебил я Женьку, который подхватил мое словцо о топоре. — Когда шли сюда, мне, между прочим, несколько раз казалось: придем на луга, а там Хысь. Я даже вздрогнул, Женька, когда ты сказал: «Глядите, Хысь».
— Фу ты, всю малину! Балда вон пошел уже булыгу выворачивать.
— Никуда я не пошел.
— Ну и что? Дотащит он эту булыгу, а потом мы, довольные, гоготать будем, а Балда глазами хлопать. Какая тут радость-то?
— Да не потащил бы я. Че я, дурак, что ли, — пробурчал Балда.
— Это я так, к слову, Мишка (его же Мишкой зовут). Не обижайся.
— Правдист нашелся. Думаешь, я меньше тебя Балду уважаю? Сто раз больше, — сказал Женька зло, но сдержанно. — Шутим же!
Мы, как обычно, стянули с себя рубахи, брюки, но нырнуть с разбегу в воду не получилось. Спешились на обрывистом бережке.
Величавая, могучая река несла свои воды, веселясь под солнечными лучами. Недра ее хранили великую тайну. Она, конечно же, не простит нам поругания над ней…
Поутру Женьки и Балды дома не оказалось. Встретили мы с Валеркой их у магазина, уже подвыпивших. У Женьки под глазом красовался синяк. Вчера, после того как мы разошлись, они все-таки малость торганули, выпили, явились к автобусной остановке, приставали ко всем подряд: «Мы тут мазу держим, шишкари, а ты кто?» Нарвались, видно, на людей добрых…
Идти на реку они не захотели, отправились мы вдвоем. Переплыли на мель, и долго валялись одни на пустынном островке. Больше молчали. Валерка заговаривал о своем умении закладывать виражи на глиссере и о том, как плавал с отцом в верховье. Я слушал его плохо, думал о своем. Вспоминал, как в деревне пас с дядей своим лошадей. С малых лет у меня к лошадям пристрастие, любовь. В младших классах во всех книжках слова «лошадь», «конь» чернилами пожирнее обводил, в тетрадке покрупнее писал. Припомнился один случай, я рассказал его Валерке:
— …Забрался я на жеребца. Потыкал его ногами в бока — стоит. Стеганул хворостиной — ни с места. Разозлился, и как начал по бокам его охаживать! Сорвался он с места и понес! Летит — ничего не разбирает, а уздечка почему-то на нем была такая, самодельная, без удил. Тяну я ее изо всех сил — куда там, прет, и все! Девять лет мне тогда было. А впереди — река и берег обрывистый, метров десять вышиной. Заплакал я, умолять его начал: «Стой, стой, остановись…» Замечаю, мужики сбоку бегут, руками машут, кричат, да толку-то! И вот надо же: перед самым обрывом как вкопанный встал. А я по шее, будто по трамплину, проехал — седла не было — и совсем уж на самый краешек обрыва приземлился, в сантиметрах каких-то! И тоже, веришь — нет, — как вкопанный, не шелохнулся. Стою сам не свой, внизу речка течет. Мужики подбегают, матерят меня на чем свет стоит… Не знаю, может, так случайно получилось, но до сих пор кажется, что жеребец меня специально к обрыву нес, сознательно. Не понравился я ему чем-то, самонадеянным, что ли, показался. Кони — народ умный.
Валерка согласно покивал головой. Он был погружен в работу: вычерчивал пароходик на песке.
Далеко за полдень появились друзья. Сначала пошатались по берегу, потом, узрев нас, переплыли на мель. Женька с ходу понес:
— Че, суконки, лежите? Тсы. Меня какой-то бес попутал, а вам по сех пор! Друзья называются. Ангелы-архангелы! Не пьют, не воруют — чистенькие, тсы. — Женька ловко и часто сплевывал сквозь зубы. — На хрен мне нужны такие друзья, с которыми не выпьешь? А хочешь, счас заору на всю реку, что ты, Геныч, Хыся прикончил. Хочешь? Ха-ха, заболело?! Песок, поди, под тобой намок, ха-ха. Не боись, не такой гад, как некоторые. Я не отделяюсь! Я лучше на себя все возьму!
— Отойди в сторонку — солнце заслоняешь, — посоветовал я.
И тут мы немножко подрались. Я все надеялся, ждал, когда Балда с Валеркой нас растащат, но они стояли, как болванчики, и смотрели. Бить Женьку — не бил, просто останавливал пыл. А он вдохновенно махал по воздуху, пролетал мимо, падал. Наконец остановился и сказал:
— Хватит или еще? Смотри, не скись больше — угроблю.