Глава седьмая. Грабеж среди белой ночи
Невеселая мыслишка посетила меня той ночью на Саперном. «Травиться и стреляться уже бессмысленно, — подумал я. — Жить против хода дальше еще глупее, ибо лично мне, Тюхину, эта самая обратная перспектива не сулила ничего утешительного. Ну, в лучшем случае, Колыму. Что делать? подумал я, стоя по иронии судьбы под мемориальной доской Мамина-Сибиряка, автора так и не прочитанного мной романа „Золото“.»
«Что делать, Эмский, неконвертируемый ты мой?» — безрадостно вопрошал я себя, и ответа на этот извечный русский вопрос у меня, Финкельштейна, не было.
И тут смятенная тюхинская душа моя заговорила на разные голоса, как это уже случилось однажды — в больнице Скворцова-Степанова.
— Может напиться, мужики, а? — неуверенно спросил трезвенник Эмский.
— Где, на какие шиши?! — тоскуя, вздохнул этот вечно во всем сомневающийся алкаш Тюхин.
— Свинья грязи найдет, — сказал афористический Финкельштейн. И как всегда оказался, подлюка, ближе всех к истине.
Фантастическое, уму непостижимое видение предстало взору моему, когда я подошел к улице Восстания. Я даже — на всякий пожарный — глянул поверх очков (а ну, как мерещится?), но нет — это был не обман зрения, а самый что ни на есть настоящий пивной ларек! — один из двух знаменитых, стоявших здесь некогда спина к спине «сиамских близнецов» — и он, несмотря на самое невозможное время — было уже заполночь — фунциклировал!..
И уж что совершенно доканало всех троих — даже очереди не было…
«Не может быть!» — не поверил прибавивший ходу Тюхин. Он рысцой перебежал пустынную улицу, и, сунув голову в амбразурку, хрипло осведомился:
— Пиво есть?
Занавесочка дернулась, возникла фанерная табличка. «Онли хард карренси» — прочитал по-английски Тюхин. Эмский вытаращился и глуповато, как все поэты, вопросил: — Это как это?..
— А так, бля! — скрежетнул вставной челостью побледневший Тюхин. Они, пидоры, по ночам что хотят, то и делают! — и чуть не зажмурился от бессильной злобы и простонал, как бывало в камере, — У-у, суки позорные!..
Финкельштейн промолчал. Он наморщил свой не шибко большой, но довольно-таки смекалистый лоб и вдруг сунул обе руки в карманы пальто. Того самого, пропади оно пропадом, однобортного…
— Что, паспорт?! — испугался Эмский.
Финкельштейн, все так же молча, вывернул подкладку и — вы знаете оказался-таки опять абсолютно прав, ибо в левом кармане она и обнаружилась — искомая прореха…
— Что и требовалось доказать! — снисходительно заключил этот, извините за юмор, Витохес-Герцл.
Остальное было делом техники. Трясущимися пальцами Тюхин прощупал полу и… замер.
— Ну… что? — задохнувшись, спросил Эмский.
— А то! — подмигнул ему Финкельштейн и, деловито сопя, выудил на свет Божий металлический — с орлом — доллар.
— Кружку! — хлопнул монетой о прилавок поездивший по заграницам Эмский.
— Таки — две! — поправил его Финкельштейн.
— Это самое… Три, бля! — вскричал Тюхин. — Нет — четыре!..
Внутри «сиамского близнеца» захоркал пивной кран. Высунулась огромная, с рыжими, как у Афедронова, волосами на пальцах, рука с кружкой. Родимой такой, стеклянной, наполненной по самую рисочку!
— И шапочка розовой пены была у нее набекрень! — прошептал уже развязавший в уме стихотворец Эмский.
Вобщем, когда я допил восьмую, этот рыжий облом предложил мне расписаться в ведомости. Мол, я — такой-то такой-то, причитающуюся мне сдачу получил полностью. Я пошатнулся и, тупо таращась, пересчитал. Вышло 99.998 рублей 24 копейки. Я заказал еще одну кружку.
Поскольку «сиамские близнецы» располагались под самой стеной районного вендиспансера, я, по заведенному здесь обычаю, терпеливо выждал сорок секунд — ибо столько и выдерживали в нашем питерском климате бледные спирохеты — я отсчитал в обратную сторону от сорока до единицы и выпил эту девятую, последнюю, так же как и все прочие, — залпом, ни разу не переведя дух. Я допил ее — последнюю свою в жизни кружку — и осоловело остолбенел.