Последующие сутки показали, что с ампутацией он все-таки успел. Проснувшись рано утром от боли в обрубке, Добрынин вколол обезболивающее и, прислушавшись к организму, убедился, что состояние его гораздо лучше, чем накануне. Жар почти прошел, озноб тоже. Да, он по-прежнему испытывал слабость и снова болела нога, однако боль стала совершенно иной. Теперь болело где-то выше, и не прежней, горячечной и не отпускающей ни на мгновенье болью – а как-то тепло и вяло. Это была здоровая боль, боль выздоравливающего организма.
Но лишь сейчас, глядя на свою правую ногу, которая заканчивалась не ступней, а замотанным бинтами обрубком, Добрынин в полной мере осознал то, что с ним произошло. Он никогда больше не будет полноценным человеком. Он никогда больше не будет бойцом. Ему никогда больше не тащить на себе снарягу и автомат, никогда не надеть уник, не вступить в бой, не испытать этого восхитительного упоения сражением, не ощутить кружащего голову чувства победы. Теперь он калека, инвалид, вызывающий жалость окружающих, лишенный того, в чем он был настоящим профессионалом, того, что любил он больше всего в жизни. Теперь он обуза. Отработанный материал. И это не отмотать назад, не исправить до самой смерти.
После ампутации случилось самое страшное, что может произойти с человеком в подобной ситуации. Он замкнулся. Полностью погрузился в себя. Часами Данил лежал на матрасе и просто глядел вверх, на пятна облупившейся штукатурки, свисающие с потолка, на тещины в плитах, на арматуру, на дыры и ямы в стенах, оставшиеся после выпавших кирпичей… Это старое здание напоминало его самого – больное, никому не нужное, но для чего-то продолжающее упрямо цепляться за жизнь. Нет, он не плюнул на себя, не опустился – он мылся и чистил зубы, регулярно ухаживал за ногой, очищая рану и меняя повязки, стирал и кипятил бинты, заботясь о том, чтоб их всегда было в необходимом количестве, содержал в порядке одежду, снаряжение и оружие, питался вовремя, согласно составленному им ранее рациону… Но все это – бездумно, на автомате, по инерции. А выполнив все необходимые хозяйственные дела, он снова ложился на свое место, утыкался взглядом в потолок и слушал тишину.
Тишина детского сада была всепоглощающа. Она заполняла не только весь этот большой двухэтажный дом – но и его самого, и, казалось, весь мир, всю Вселенную. Он словно плавал в ней, висел, как тело висит в слоях воды тихого лесного озеро в безветренную погоду. И – она была разная. Иногда она давила на уши – жестко, подавляюще, как многотонный заводской пресс или туша здоровенного куропата; иногда – звенела, словно напряженная в ожидании чего-то жуткого; иногда же, наоборот, успокаивала, баюкая, растворяя в своей безмятежности, уюте и спокойствии. Однако так было не всегда. Временами дом жил собственной жизнью. Резко и протяжно поскрипывали половицы, словно по ним перемещалось какое-то невидимое, но тяжелое создание; позвякивали окошки, будто что-то снаружи, за ними, настойчиво просилось внутрь, рвалось – но не находило прохода; в стенах время от времени что-то скреблось и шебуршало, по комнатам начинал гулять невесть откуда взявшийся сквозняк, а иногда – очень редко – Данилу слышались какие-то странные звуки за той самой белой дверью в холле, которая стояла запертой и тогда, когда они с Сашкой в первый раз влезли сюда – и сейчас. Все это напрягало его, но и встряхивало, вырывало из оцепенения, заставляя подтягивать к себе верный винторез или дробовик и сидеть, держа палец на спуске до тех пор, пока шумы не утихали и комнаты детского сада вновь заполняла всеобъемлющая тишина. Добрынин не знал откуда это бралось, не понимал этих всплесков активности – но за все то время что он жил здесь, эти явления не причинили ему ни капли вреда. И он постепенно привык к ним, перестав обращать внимание.
Так продолжалось час за часом, день за днем, неделя за неделей.
А организм, между тем, восстанавливался. Полностью ушла температура, исчезли озноб и вялость, постепенно перестал болеть, кровить и гноиться обрубок, медленно покрываясь плотной рубцующейся тканью. Здесь давал знать о себе и строгий распорядок в лечении, которому Добрынин следовал неукоснительно, и питание, и, в гораздо большей степени, железобетонное здоровье его организма, жизненные резервы которого были достаточно велики, чтобы восстановиться даже после такого поражения. Но это было лишь верхний слой. Тело, благополучно преодолев кризис, продолжало жить. А вот дух… С ним обстояло гораздо хуже.