— Но не Дорф, — сказал я, и уж тем более не Эдмонд Дорф. Я не чувствую себя Эдмондом Дорфом.
— Если можно, без зауми, — сказала Джин. — Кем ты себя чувствуешь?
Как вам нравится это «кем»? В наше время секретарша, которая умеет задавать такие вопросы, стоит немалых денег.
— Что? — переспросил я.
— Человеком с какой фамилией и именем ты себя чувствуешь? — очень медленно и терпеливо произнесла Джин. Это был сигнал опасности.
— Флинт Маккрей, — сказал я.
— Не дурачься, — сказала Джин, взяла досье Семицы и направилась к двери.
— Я не собираюсь быть ужасным Эдмондом Дорфом, — сказал я чуть громче.
— Не надо кричать, — сказала Джин. — Боюсь, что проездные документы и билеты уже заказаны. В Берлин уже сообщили, чтобы встречали Эдмонда Дорфа. Если хочешь изменить, то меняй сам, иначе я прекращаю заниматься делом Семицы.
Джин была моим секретарем, и выполнять мои указания входило в ее обязанности.
— Хорошо, — сказал я.
— Позвольте мне первой поздравить вас с мудрым решением, мистер Дорф, — сказала она и быстро вышла из комнаты.
* * *
Доулиш был моим шефом. Пятидесятилетний стройный аккуратный мужчина, похожий на породистого боа-констриктора. С неторопливой английской грацией он пересек кабинет от своего стола к окну и принялся разглядывать трущобы Шарлотт-стрит.
— Сначала они думали, что это несерьезно, — сказал он, обращаясь к окну.
— Угу, — отозвался я; мне не хотелось выглядеть чересчур заинтересованным.
— Они думали, что я шучу, даже жена не верила, что я доведу дело до конца. — Он отвернулся от окна и обратил на меня свой саркастический взор. — Но теперь я сделал это и изводить их не собираюсь.
— А они именно на этом и настаивают? — спросил я, пожалев, что не слушал внимательно.
— Да, но я не уступлю. — Он подошел к тому месту, где я сидел в большом кожаном кресле, и заговорил с жаром, словно Перри Мейсон, обращающийся к жюри присяжных: — Я люблю сорняки. Люблю, и все. Кто-то любит одни растения, кто-то другие. Я люблю сорняки.
— Их легко выращивать, — сказал я.
— Не скажите, — резко возразил он. — Самые мощные растения пытаются задушить все остальное. У меня есть свербига, окопник, луговая герань, мордовник... похоже на деревенскую лужайку. Так и должен выглядеть сад — сельской лужайкой, а не чертовым питомником. Ко мне прилетают дикие птицы и бабочки. Там и прогуляться приятно, это совсем не похоже на эти фиговины с клумбами, разбитыми, как на кладбище.
— Согласен, — согласился я.
Доулиш сел за свой старомодный стол и разложил несколько машинописных листов и каталожных карточек, принесенных его секретарем из компьютера ИБМ. Помогая себе карандашом и скоросшивателем, он выровнял бумаги и принялся протирать очки.
— И чертополох, — сказал Доулиш.
— Простите? — сказал я.
— У меня много чертополоха, — сказал Доулиш, — потому что его любят бабочки. Скоро там будут парусники, красные адмиралы, желтые лимонницы, а может, и махаоны. Божественно. Гербициды разрушают сельскую жизнь, это позор. — Он взял одну из папок и начал читать документы. Кивнув пару раз, он положил ее на место.
— Я рассчитываю на вашу осмотрительность, — сказал он.
— Звучит, как совершенно новая установка, — сказал я. Доулиш холодно улыбнулся. Он носил очки, которые таможенники обычно простукивают при осмотрах. Теперь он водрузил их на свои большие уши, а громадный носовой платок спрятал в манжете. Это был сигнал, который означал, что мы, пользуясь словами Доулиша, переходим «к параду».
Доулиш сказал:
— Джонни Валкан. — И потер руки.
Я знал, о чем собирается лить слезы Доулиш. У нас, конечно, были и другие люди в Берлине, но использовали мы только Валкана; он работал эффективно, знал, что нам требуется, свободно ориентировался в Берлине и, что важнее всего, создавал много шума, отвлекая внимание от наших резидентов, которых мы хотели держать в тени как можно дольше.
Доулиш говорил:
— ...не можем требовать, чтобы наши люди были святыми...
Я подумал тут о том, что Валкан, не поморщившись, мог продать нам и бомбу, и ребенка.
— ...не существует раз и навсегда установленных способов сбора информации и не может существовать...