Вечера, проведенные Малкомом в трактире «Придорожная фиалка», были похожи один на другой. Неудавшийся бард тихо накачивался дармовым вином где-нибудь в темном углу, а потом находил подходящего слушателя и начинал рассказывать бесконечную историю о том, как злобный завистливый старик-учитель исковеркал ему жизнь. С каждым разом эта история обрастала все новыми подробностями, и злодеяния старого барда становились все ужаснее. Виорика неодобрительно громыхала посудой на кухне, а Малком жаловался, жаловался, жаловался… Он давно уже не пытался ничего сочинять, его лютня пылилась в чулане, а руки тряслись от постоянного пьянства. Молодая трактирщица, ожидавшая пылкой любви и помощи в хозяйстве, довольно быстро потеряла терпение и выставила Малкома за дверь вместе с его пыльной лютней.
Потом были Тина, Дженни, Элен, Вальмания, Инга, Вероника, Стелла, Рут и Бегония, а потом он уже даже не мог вспомнить ни их имен, ни их лиц. Карие, серые, синие, черные, зеленые, голубые глаза смотрели на него сначала с нежностью, потом с сомнением, потом разочарованно. С грохотом захлопывались за ним двери трактиров, лавок, пансионов, постоялых дворов, мастерских и гостиниц. Большаки, тропы и проселочные дороги сплетались и расплетались замысловатыми узорами, почти как мысли в его вечно хмельной голове. Он покорно отдавал себя в очередные женские руки и тихо ненавидел их обладательницу за то, что через месяц или два она отвернется от него, презирая за слабость и никчемность. Он жил, закрыв глаза, потому что мир был виновен в его беде. Его занесло на самую окраину страны, дальше были только леса и горы.
— Зачем ты носишь с собой лютню?
— Я бард. Я мог бы стать величайшим бардом в Империи.
— Почему же ты им не стал?
— Я уже говорил, если бы не этот старый негодяй…
— Нет, Малком, не надо, это все чушь. Ты же не пишешь песен. Почему ты не стал великим бардом, что тебе мешало?
— Я не понимаю, чего ты ко мне прицепилась?! Тебе нужен бард или мужчина? Ты ведь за это меня кормишь!
— Беда в том, Малком, что ты и не бард, и не мужчина, ты вообще никто. Ради всех женщин, которым ты еще не осточертел, Малком, уйди в лес и убей себя там. Или напиши песню. Но только не унижайся больше. Мне противно на это смотреть.
— Ты меня гонишь?
— А разве ты не этого от меня ожидал?
— Спасибо, Мани.
Лес молчал. Малком ненавидел эту тишину. Старая лютня цеплялась струнами за ветки и тоскливо пела надтреснутым голосом, словно забыв, как это делается. Малкома корежило от ее жалоб. Он схватил лютню за горло и начал душить ее, невнятно рыча. Лютня не хотела умирать.
— Что ты делаешь, человек?
— Я убиваю себя. Ко мне больше не приходят песни. Мне не за чем жить.
— Разве лютня отняла у тебя твои песни?
— Нет.
— Тогда в чем же она провинилась перед тобой, человек?
— Она… Она слишком правдивая.
— Утри слезы, человек. Влага портит струны.
Так началась Низаниель.
Лес молчал. Малком любил эту тишину. Так ходила Низаниель. Малком любил солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь листву, — так светились волосы Низаниель. Он опускал руки в живую ртуть ручья и улыбался ее серебристости — таким же непостижимым был взгляд Низаниель, таким же серебряным был ее голос. Малком понял, что наконец-то нашел сюжет для своей первой настоящей баллады — рядом с Низаниель не было места банальности. И ему вовсе не казалось странным, что они так неожиданно и быстро нашли друг друга — спившийся слабохарактерный бард-недоучка и золотоволосая эльфка, светлая радость леса.
Малком жил в двух измерениях. В своей суетливой и глупой человеческой жизни он завел дело по изготовлению и ремонту музыкальных инструментов и уже выплатил треть долга. Это было скучно, но необходимо. А в другой жизни малюсенький городок на окраинных землях с его пыльными улочками и любопытными жителями растворялся в светлой лесной тишине, и где-то на задворках души зарождалась музыка, — казалось, вот-вот, и она появится на свет, сама собой, без мук и раздумий, и тогда приходила Низаниель. Малком ждал свою песню. Он смутно понимал, что без Низаниель она невозможна, но его это не беспокоило. Ведь ничего не могло измениться.