Он имел все, что мог пожелать человек.
Кроме счастья.
Счастье осталось там, в далеком сочельнике, после которого Эгон Майер превратился в физическую оболочку, продолжающую жить, работать, что-то говорить и иногда даже улыбаться.
Там осталась Тереза, и там остался Бэн, и еще неизвестно, кто сильнее разбил его сердце…
Эгон Майер резко выключил телевизор. Дом снова наполнился воем ветра и дребезжанием стекол. Казалось, еще немного, и шторм разнесет убежище в щепы, вытащит хилое стариковское тело наружу и будет мотать его, поднимая к небесам и бросая оземь…
Встав с кресла, Эгон направился вон из гостиной.
Он кружил по дому, как неприкаянный. Заходил во все комнаты своего огромного особняка, включал свет, обходил помещение, дотрагиваясь до каждого предмета, и выходил, заботливо щелкнув выключателем. Со стороны было бы странно видеть эти блуждающие огни, отмечающие передвижения хозяина дома.
Все вещи были на местах. В комнатах — чистота, прислуга провела генеральную уборку и появится только через пару дней.
Лучшее время, чтобы свершить задуманное.
Вернувшись в комнату, он разделся, стараясь не глядеть на свое отражение в большом старинном зеркале. Вот уже долгое время, как Эгон перестал ассоциировать себя с тем, что видел в зеркалах. Страшное несоответствие внутреннего и внешнего мира создавало постоянный душевный конфликт. Поэтому он договорился сам с собой, что отражение в зеркале — это не он.
Только облачившись в смокинг со всеми сопутствующими аксессуарами: бабочкой, шелковым платком в кармане и бриллиантовыми запонками, — Эгон наконец взглянул на отраженного в венецианском серебре высокого, внушающего уважение старца. Большая голова с выпуклым лбом, узкие льдистые глаза, впалые щеки, покрытые седой щетиной. Лицо в зеркале нахмурилось. Забыл побриться! А ведь для его замысла нужно выглядеть идеально.
Пришлось Эгону, завесившись полотенцем, бриться в ванной комнате. При этом он то и дело посматривал на часы — ровно в полночь все должно быть закончено.
В гостиной витало Рождество — свечи, кружевная скатерть, сервированный на одного стол, и только неугомонный ветер, воющий в трубах и заставляющий реветь огонь в камине, упорно ломился в окна и портил эту мирную картину.
С затаенной радостью Эгон подошел к своему любимцу — старинному кабинетному граммофону, всегда занимающему самое почетное место в его доме. Этот полированный, инкрустированный перламутром красавец был куплен его родителями сто лет назад. Сто лет! Подумав об этой цифре, Эгон усмехнулся снова. Время — лишь цифры. Его нет. Особенно когда в душе горит неугасимое клеймо вины. И никакие годы не в силах его загасить…
Снова зазвонил телефон. Судя по настойчивости, это Зельда. Не поверила, что он лег спать, как и положено всем старым развалинам.
Открыв ящик раструба, Эгон достал из бокового ящика пластинку, аккуратно провел по ней бархоткой и покрутил ручку граммофона. Дом огласился прекрасными звуками штраусовского «Голубого Дуная». Хозяин с легкой улыбкой сел к столу, поднял кружку с еще теплым, крепким глинтвейном, поприветствовав кого-то невидимого, затем, придвинув к себе две тарелки, одну с рождественским гусем, другую с сотней покрытых голубой глазурью таблеток, стал поглощать и то и другое, делая большие глотки из кружки — таблетки застревали в горле.
Скоро он уснет навсегда в любимом кресле, чтобы прекратить никому не нужную жизнь и встретиться наконец с теми, кого безуспешно искал в течение последних восемнадцати лет. С теми, кто не хотел с ним говорить, предпочитая каждый раз являться кому-то другому. Но Эгон понимал их обиду. Наверное, на месте Терезы и Бэна он поступил бы так же. Но как сказать им, что он раскаивается, что он их помнит и любит, как еще догнать их, ушедших навсегда?
С трудом встав из-за стола, Эгон добрался до кресла и сел, положив руки на широкие бархатные подлокотники. Медленно обвел глазами комнату, остановившись взглядом на письме дочери, оставленном на столе, потом закрыл глаза.
Нежные скрипки выводили звуки вальса, под который одинаково хорошо и жить, и любить, и умирать…