— Берегись. Поб-берегись, извозчик!
Но только поворотит на улицу посвободнее, как сразу распустит, развернет лошадей во всю ее ширину, так что загнувшиеся пристяжные чуть не лезут на тротуары. «Эй, с бочками! держи права!» И опять соберет тесно свою послушную тройку.
«Точно закрывает и раскрывает веер, — думает Александров, — так это красиво!»
А сидящий с ним рядом смуглый Прибиль, талантливый пианист, бодает его головой в плечо и, захлебываясь, говорит непонятные слова:
— Крещендо и диминуендо… Он — как Рубинштейн!
Временами неведомая улица так тесна и так запружена санями и повозками, что тройка идет шагом, иногда даже приостанавливается. Тогда задние лошади вплотную надвигаются мордами на задок, и Александров чувствует за собою совсем близкое, теплое, влажное дыхание и крепкий приятный запах лошади.
А потом опять широкая безымянная улица, и легкий лет саней, и ладный ритм лошадиных копыт: та-та-та-та — мерно выстукивает коренник, тра-та, тра-та, тра-та — скачут пристяжные. И все так необычайно в таинственном нездешнем городе. Вот под полотняным навесом, ярко освещенный висячим фонарем, стоит чернобородый, черноглазый, румяный, белозубый торговец около яблочного ларя. В прекрасные призмы уложены желтые, красные, белые, пунцовые, серые яблоки. Издали чувствуется в них аромат и ясно воображается на зубах их сладкая кислинка (если бы закусить кусочек поглубже). Вот выбежала из ворот, без шубки, в сером платочке на голове, в крахмальном передничке, быстроногая горничная: хотела перебежать через дорогу, испугалась тройки, повернулась к ней, ахнула и вдруг оказалась вся в свету: краснощекая, веселая с блестящими синими глазами, сияющими озорной улыбкой. «Поберегитесь, красавица! Задавлю!» — воркующим голосом окликает ее Фотоген и, полуобернувшись назад, говорит:
— Ладные у нас бабочки на Москве живут. — И сейчас же окрикивает замешкавшегося возчика: — Заснул, гужеед!
И вот юнкера едут по очень широкой улице. Александрову почему-то вспоминается давнишняя родная Пенза. Направо и налево деревянные дома об одном, реже о двух окошках. Кое-где в окнах слабые цветные огоньки, что горят перед иконами. Лают собаки. Фотоген идет все тише и тише, отпрукивая тонким учтивым голоском лошадей.
Наконец останавливается у трактира. Там, сквозь запотевшие стекла, чувствуется яркое освещение, мелькают быстрые большие тени, больше ничего не видно. Слышны звуки гармонии и глухой, тяжелый топот…
Вторая тройка проезжает мимо. С нее слышится окрик:
— Чего стал, дядя Фотоген?
— Супонь, — сердито отвечает Фотоген.
А уж с третьей тройки доносится деловой бас:
— Знаем мы твою супонь…
Фотоген не спеша слезает с облучка, поддерживая, как шлейф, длинные полы армяка, и величественно передает вожжи Александрову.
— Подержи, барин. Мне тут нужно по одному делу.
Александров польщен и сразу становится важным.
Но только — как груба и тяжела эта огромная путаница вожжей. Юнкера ропщут:
— Да что же это, Фотоген Палыч? Мы так последние приедем. Срам какой!
— Не тревожьтесь, юнкаря, — спокойно говорит ямщик. — С Фотоген Павлычем едете!
Он распахивает дверь и исчезает в облаках угарного пара, табачного дыма, крика и звона, которые стремительно вылетают из трактира и мгновенно уносятся вверх.
— Вот тебе и Фотоген! — уныло говорит Жданов.
Но ямщик не заставляет долго себя ждать. Через две минуты дверь кабака распахивается и в белых облаках, упруго взвивающихся вверх, показывается Фотоген Павлыч, почтительно провожаемый хромоногим половым в белой рубахе и в белых штанах.
— Счастливого вам пути, Фотоген Павлович, — учтиво говорит половой.
Фотоген берет вожжи из рук Александрова.
— Спасибо тебе, барин, — говорит он, влезая на козлы и что-то дожевывая. — А вы, господа юнкаря, не сомневайтесь. Только упреждаю: держитесь крепко, чтобы вы не рассыпались, как картофель.
Он весел. На морозе необыкновенно вкусно пахнет от него винцом…
— Ведь какой расчет, — говорит он, разбирая вожжи и усаживаясь половче, — они, видите, поехали прямой дорогой, только ухабистой, где коням настоящего хода нет. А у меня путь легкий, укатный. Мне лишние четь-версты — наплевать.